Лингвистическая катастрофа
Автор: Аркадьев М.
Аркадьев Михаил Александрович, д. иск., философ, дирижер,
пианист, теоретик музыки
Любезно прислано автором.
Из некоторых психофизиологических экспериментов следует , что реакции
человека на многие, существенно важные внешние раздражители замедлены
по сравнению с аналогичными реакциями животного примерно на 1 сек.
Возможно, что причиной этой основополагающей задержки, или паузы
является скрытая речевая деятельность. Вспомним в этой связи
рассуждения Э.Кассирера о наличии в человеке между системой стимулов и
реакций символической системы, которая является причиной разрывов,
запаздываний, аналогичные пассажи у Ю. Лотмана в "Культуре и взрыве",
идеи Сеченова о связи торможения и сознания, идеи Павлова о специфике
2-й сигнальной системы, блестящую теорию тормозной доминанты Бориса
Поршнева, исследования Фромма о причинах человеческой деструктивности,
теорию внутренней речи Выготского и пр.
Если мы примем эту гипотезу как рабочую, то сразу получаем некоторые
важные результаты, которые переводят нашу проблематику в область
экзистенциальной антропологии.
Гипотеза скрытой языковой деятельности, наличие в нас языковой,
символической, знаковой "пленки" , приводит к представлению о нашей
позиции в мире как о позиции фундаментально опосредованной, а
следовательно - принципиально проблематичной и вопросительной. Язык как
бы вынуждает нас останавливаться и осуществлять свой выбор
там, где "раньше" это без запинок делал "инстинкт".
"Непосредственная" же, т.е. доязыковая позиция остается как бы
"позади", "за спиной" человека, хотя и соприсутствует в нем как уровень
его "животной" телесности. И это соприсутствие, заметим, носит
конститутивный характер для понимания фундаментальной человеческой
ситуации, которую мы и называем лингвистической катастрофой.
Изменение онтологической позиции при переходе от "предчеловеческого"
состояния (постоянным представителем которого в человеке является его
телесность, его младенческий (а может быть, и внутриутробный)
досознательный опыт) к собственно человеческому и парадоксальное
удержание "нечеловеческого" и "человеческого" вместе - носит
фундаментальный характер и представляет собой некую первичную,
элементарную человеческую ситуацию. Эта ситуация, в силу своей
первичности в принципе неустранима , пока мы говорим о человеке как
носителе своего тела и языка, речевого сознания. Эта ситуация является
границей, строго очерчивающей поле собственно человеческой
проблематики.
В упомянутом секундном просвете, в этой временной "трещине" рождается
человеческая историчность. Здесь как бы свернута вся история человека,
но свернута не в смысле ее предопределенности, а как некое поле
вероятностей, некий набор возможных состояний, среди которых может
осуществляться исторический выбор. Но вероятностность истории, это
бесконечное поле возможностей есть хоть и неопределенный, но все же
неким специфическим образом ограниченный "набор состояний" - и
ограничен он именно упомянутой антропологической ситуацией. Человек по
своей структуре как бы абсолютно свободен, но эта свобода все же имеет
границу. А именно : он не может вернуться в "непосредственность"
до-языкового бытия пока к нему применимо понятие "человек".
Вернее, такая возможность ему, конечно, предоставлена, но ее
радикальность как раз и очерчивает логический предел человеческой
экзистенции: возвращение в "непосредственность" и "тотальность" бытия
осуществима, пожалуйста, но только ценой языковой деятельности.
Это означает следующее: так как язык, является глубоко погруженной
структурой, он в принципе неуничтожим, хотя способы как явной, так и (в
основном) неявной борьбы, с языком, речью и сознанием в человеческой
культуре весьма изощренны и разнообразны. Язык неуничтожим, пока человек
жив и не болен тяжелыми органическими формами потери речи. Но именно
эта неуловимость, неустранимость внутренней речи в последовательном
стремлении человека избавится от проблематичности своего существования
может привести и приводит вместо уничтожения языка - к уничтожению
"человека человеком", то есть к ничем, кроме описываемой первичной
ситуации немотивированному убийству или самоубийству .
Таким образом только смерть, сознательное или неосознаваемое
самоубийство, является окончательной и логически предельной формой
возможного "возвращения" человека (и человечества) в абсолютную
непосредственность и "полноту" бытия. Так, не вполне психоаналитически,
я предлагаю интерпретировать "принцип Танатоса", предложенный Фрейдом.
Эта "формальная" функция самоубийства и смерти непосредственно
связанна с проблемой и логикой свободы, о чем так сильно и тонко
говорил Камю в "Эссе об абсурде". Эта связь смерти и свободы в человеке
- фундаментальна. Следует оговорить, что мы употребляем понятие
"человек" почти везде так, чтобы подчеркнуть структурное тождество
индивидуального опыта и опыта человека как вида в целом.
Идем дальше. Опираясь на мнение Выготского можно принять предположение,
что существует до-человеческая речь животных, как впрочем и
до-человеческое мышление. Судя по всему, генезис мышления и речи не
совпадают и только у человека образуют некое фундаментальное единство.
Но рефлексивная и объективирующая деятельность сознания возможна только
посредством языка, поэтому сознание необходимо строго отличать
от мышления. Операции сознания как операции различения а,
следовательно, и индивидуации, объективации, отчуждения - специфичны и,
судя по всему, возможны только в рамках языковой деятельности .
Языковая рефлексивная пленка неустранима и именно она вносит
специфический разрыв в отношение Мир/Человек, и она же в конечном
счете, дает средство для осознания и описания этого разрыва. Более того
- само указанное отношение структурно определимо только через наличие
этой языковой пленки и этого разрыва. Обратим внимание на эту
самореферентность . Упомянутая языковая пленка ( первоначально, в
развитии речи это слова-предложения и собственные имена, так сказать -
именной универсум языка, который Эмиль Бенвенист предлагает отличать от
генетически более поздней, но не менее важной местоименной и
темпоральной структуры актуальной речи - l'instance de discours), эта
пленка имеет тенденцию как бы не замечаться, бессознательно
отождествляться с Миром, и это является уже первичной мифогенной
ситуацией (см. Лотман, Успенский "Миф. Имя. Культура").
Очень важно, что описываемая ситуация носит как бы автоматический
характер, принадлежит к неосознавемой работе языка и осознаваться может
только postfactum. Эта ситуация парадоксальна, так как представляет
собой пример бессознательной работы языкового сознания. Требует
пояснения , почему мы предпочитаем говорить здесь именно о сознании.
Тут можно вспомнить хотя бы традицию классического трансцендентализма,
от Фихте , до Сартра, с особым вниманием к так называемому
непозиционному сознанию. Но, поскольку нам важен именно лингвистический
поворот, ограничимся ссылкой на исследования Э. Бенвениста о "субъекте
в языке", где обращается специальное внимание на автореферентные,
рефлексивные языковые структуры. И вот эти универсальные (т.е. общие
всем языкам мира) структуры языковой деятельности, а именно
местоименные и темпоральные , мы назовем фундаментальным
сознанием.
Таким образом уже первичный языковый акт ввергает человека в ситуацию
лингвистической катастрофы, необратимо разрывает в человеке
непосредственность - чего? Мира? Да, в определенном смысле мира, но
мира понятого как абсолютная досознательная тотальность и "безусловное
тождество". Это не внешний и не внутренний мир, но мир как логически и
экзистенциально предельное понятие, в котором не мыслится и не мыслимо
разделение на внутреннее и внешнее, в котором трансцендентное и
имманентное человеку как бы полностью тождественны. Этот логически
"тотальный" универсум некоторым образом связан с присутствием в
человеке опыта "досознательной", доязыковой телесности, и связан также с
упомянутой выше логикой смерти. Назовем эту логически необходимую в
наших рассуждениях тотальность Фундаментальным
Бессознательным. Это соприсутствие и взаимодействие в
человеке фундаментального сознания и Фундаментального бессознательного
делает позицию человека радикально парадоксальной и конфликтной. Это
именно та самая струкутра экзистенциального абсурда от Тертуллиана до
Камю. Структуру этого конфликта обозначим как фундаментальный
диссонанс.
Автореферентные речевые акты необратимы, т.е. обладают историчностью .
Кроме того, необратимость человеческой ситуации , как уже было
отмечено, связана с тем, что человек не может вернуться в до-языковое
состояние, состояние лепета. Не может, но наше предположение
заключается в том, что все же стремится, ведь человек, все его
существо, несмотря на кажущийся комфорт, предоставляемый языком в
человеческой деятельности и общении, все же "помнит" о "райской
непосредственности" и внепроблемности до-языкового бессознательного
бытия. Этот момент стремления "назад" назовем фундаментальной
ностальгией.
Фундаментальная ностальгия является неизбежной человеческой реакцией на
открытость, необратимость языкового акта, и также неизбежно приводит к
попыткам обратить рефлексивные акты, полностью, или хотя бы частично их
компенсировать. Этой работой по гармонизации фундаментального
диссонанса занимается Культура и Социум, внося структуру закрытости в
открытость и историчность фундаментального сознания.
Для этого используется наркотический инструментарий. Он обладает двояким
характером: "вербальным" - Миф, и "экстра- или мета-вербальным" -
экстатические и собственно наркотические практики, которые можно
объединить под общим понятием Ритуал ("современные", так сказать,
вырожденные формы использования наркотиков все же сохраняют
генетическую связь с ритуальной наркоманией). Как Миф, так и Ритуал
относятся семиотикой к т. н. "вторичным моделирующим системам". Но
оказывается, что вторичные модулирующие системы есть реакция на
экзистенциальный диссонанс первичной моделирующей системы -
естественного языка. В стремлении ослабить напряженность диссонанса Миф
совершает некие специфические языковые операции над самим языком (в
частности, фундаментальную операцию повтора; пользуясь музыкальным
термином, назовем подобные операции ostinato-операциями) с целью
зациклить, ограничить, в пределе полностью нейтрализовать необратимость и
свободу речевого темпорального потока. Ритуал же стремится вообще к
тотальной девербализации, т.е. к уничтожению фундаментального сознания,
языка как такового. Весьма важной формой борьбы с языковой
деятельностью и фундаментальным сознанием как дегармонизирующей
структурой являются практики молчальничества, распространенные в самых
разных культурных регионах. Сюда относятся практики восточных
единоборств, православный исихазм, культура молчания у Мейстера
Экхарта, коаны и медитативная практика дзена, суфийская и буддийская
мистика, и пр.
Причем как раз в этих предельных формах обнаруживается фундаментальная
граница, лежащая в глубинах самого человека. Практика молчания исходит
из неявного или явного предположения о глубинной и абсолютной "пустоте
сознания", которое , благодаря как раз этой своей "пустоте" в процессе
мистической медитации отождествляется, сливается с сущностью Абсолюта.
Но на самом деле человеческое фундаментальное сознание по своей
первичной структуре с самого начала обременено языком с его
оппозиционной структурой, с его рефлексивными, а следовательно
разрывающими любое тождество операциями. Эта распространенная во всех
культурах мира предпосылка об абсолютной внутренней чистоте сознания
связана с тем, что возможность осознания человеком своей
языковой деятельности в ее глубинной форме крайне затруднена и обычно
осуществляется на самых поздних культурных стадиях, да и то при
специальных исследованиях.
Важно, что уже владея речью, человек совершает рефлексивные акты как бы
сам собой, спонтанно, так как осуществление этих актов принадлежит
самой структуре языкового сознания, а обыденный язык в основном
употребляется неосознанно. Человек, научившись говорить, тем самым
становится обреченным на осуществление спонтанных актов автореференции,
т.е. рефлексивности и индивидуации например в простейшем акте
произнесения личного местоимения . Очень показательно в этом смысле
табуирование местоименных личных форм в некоторых культурах, что важно
для изучения первичных ответов закрытости на открытые вызовы языка. Мое
предположение заключается в том, что эти ответные механизмы, связанные с
глубинной экзистенциальной потребностью человека в гармонизации
фундаментального диссонанса начинают бессознательно включатся как бы уже
одновременно с осуществлением первичных речевых актов, поэтому
так трудно уловить в анализе их различие (но некоторые лингвистические
феномены, например именное предложение, позволяют, вероятно это
сделать). Таким образом различие первичного и вторичного моделирования
опускается непосредственно в саму языковую среду. Этим можно объяснить
такую колоссальную роль лингвистики в семиотических структуральных
штудиях.
Таким образом человек, (и в основном помимо своей воли, так как язык
"навязывается" ему в детстве говорящими людьми), становится носителем
фундаментального сознания, фундаментального диссонанса - т.е. сущностно
несвободным от него. Таким образом человек предстает как
лингвистическая и экологическая катастрофа. Мы свободны в конечном
счете от всего, кроме своего языка, т.е. кроме деятельности
фундаментального сознания. Эта внутренняя, а затем и внешняя
экологическая и экзистенциальная катастрофичность как бы вынуждает
человека к методичной бессознательной борьбе с языком, в том числе
средствами самого языка. На уровень сознания эта проблематика выводится
только в так называемые Осевые эпохи, по Ясперсу, когда рождается
философская рефлексия и мировые религии. Борьба с языком, пока это
относится к архаическим стадиям, в основном бессознательна, и поэтому
как бы "естественна". Но попытки на более поздних осевых стадиях
сознательно погасить динамику языка, купировать его историчность,
рефлексивную природу, его связь с сомнением и вопрошанием, эти попытки,
уже будучи следствием "свободного" т.е. сознательного выбора
оказываются, при всей их неизбежности и психологической понятности,
нарушением свободы самого сознания, его суверенности. Такие попытки,
если они осуществляются уже развитым социумом и пусть даже, как
кажется, служат его гармонизации, оказываются, во первых, опасными для
носителей "незаконных" рефлексивных актов, во вторых, опасными для
самой историчности, и, в конечном счете, обречены на неуспех. Типичным
представителем таких репрессированных носителей незаконной рефлексии
является Сократ. Подобные "особые точки", даже если они только
потенциальны, в той или иной степени всегда являются объектом
репрессивной деятельности социума. Ситуация, при которой социум
начинает методично поддерживать рефлексию характерна только для поздних
стадий либерального общества и связана с тонкими правовыми механизмами.
Существенно, что фундаментальное сознание, как в силу своей
коммуникативности, так и в силу автореферентности обладает структурой
со-мнения, структурой диалога. Показательно следующее этимологическое
сближение, существенное для понимания природы и внутренней формы
сознания:
со-знание = со-мнение = со-весть; со+ (знать = мнить = ведать)
семантически близкие индоевропейские корни см. этимологический словарь;
con-scientia/лат/- сознание, совесть
Естественная свобода языкового сознания в наше время ставит, по сути,
перед человеком следующий выбор:
Или:
А. Признать и принять, что человек по своей внутренней структуре и как
вид является лингвистической катастрофой. Это значит, признать свою
прискорбную несвободу от сознания-сомнения-совести (т.е., собственно от
языка и речи), осознать и признать ограничение, накладываемое этим на
человека , и быть как бы гарантом свободы и открытости языковой
деятельности, при всем колоссальном риске, с этим связанном. Для
обеспечения этого мало деклараций - необходимы довольно сложные
формализованные, в том числе юридические и экономические процедуры. Я
думаю, что только такая позиция обладает открытостью и связана в
конечном счете со структурой либеральной парламентской (то есть в
буквальном смысле речевой, "говорильной" цивилизации). При этом,
учитывая ситуацию фундаментального диссонанса, лингвистической
катастрофы - опасность человека для себя и окружающего мира остается и
всегда останется реальностью. И это очень важно понимать именно в целях
поиска подлинных средств для решения проблем. Человек внутри себя
катастрофичен, именно поэтому он продуцирует катастрофы в окружающем
мире. Но решение как социальных, так и экологических проблем возможно,
судя по всему только в открытом обществе, которое может быть понято
лингвистически, и именно потому, что воплощает собой на формальном
уровне открытость речевого акта. Открытое общество оказывается
предпочтительнее и сильнее вовсе не из любви человека к свободе, так
как любовь человека к несвободе, его ностальгическое стремление
избежать совести и ответственности ничуть не менее, а может быть и
более сильно, что безжалостно показано Достоевским в "Великом
инквизиторе". Но все другие средства, кроме либерально-экономических и
правовых, как показывает опыт ХХ века (который можно понять как еще одну
отчаянную, экзистенциально неизбежную попытку разрешить
фундаментальный диссонанс) приводят к тотальному увеличению насилия а
затем и к экономическому падению и неконтролируемости экологических
изменений.
Или, в качестве альтернативы:
Б. Пытаться отчаянно и во что бы то ни стало освободится от лишних
степеней свободы навязанных человеку языком, путем как его "остановки",
так и его уничтожения в себе или в социуме. Другими словами - пытаться
устранить, или полностью контролировать, что то же самое,
лингвистическую катастрофу. Но лингвистическая катастрофа не есть нечто
внешнее, это - сам человек, его Тень. Поэтому ограничение свободы
языковой деятельности и опасно и в конечном счете обречено на неудачу в
современной ситуации, когда открытость из языка необратимо проникла не
только в структуру экономическую и социальную, а усиливается и
поддерживается новейшей информационной технологией постиндустриального
общества. При этом, вторая позиция, даже с самыми благими намерениями
неизбежно и логично приводит к возможности, уже достаточно хорошо
осознанной экологическими экстремистами, тотального уничтожения
человечества во имя сохранения природы. После опасности так сказать
"классического тоталитаризма" возникает опасность неклассического
"зеленого тоталитаризма", с которым человеку придется иметь дело в ХХI
веке. Не нужно особенно доказывать естественную связь этой позиции с
абсолютным насилием , смертью и структурой закрытости.
Фундаментальный факт заключается в том, что перед человеком как
видом, стоит именно эта альтернатива хочет он того, или нет. Функция
радикальной рефлексии, которая есть только продолжение естественной
рефлексивности языка - сделать эту альтернативу максимально осознанной.
Человечество, если оно хочет выжить именно как вид (так как
индивидуальное самоубийство не должно быть, я полагаю, предметом
правого запрета), не может избавится само от себя, не может уйти от
лингвистической катастрофы, но может отдать себе отчет в самом себе и
принять неизбежный и трагический риск, риск быть самим собой. Так мы
опять возвращаемся к слову познавшего все крайности человеческой
экзистенциальной драмы, одного из великих безумцев - Гельдерлина -
"Doch, wo Gefahr ist, waechst das Rettende auch" - "Там, где опасность -
там растет и спасение".
|