Анонс тренингов: В данном разделе новостей нет.
— Не всякая жизнь кончается смертью; иногда она кончается свадьбой.
О себе
Психологические тренинги
Тренинги НЛП
Бизнес тренинги
РАСПИСАНИЕ И ЦЕНЫ
Книги
Обратная связь
Контакты

 


ФОТО С ТРЕНИНГОВ

НАШИ РАССЫЛКИ

 Новости, Aфоризмы, Метафоры
Анекдоты, Вебинары и т.д.

 Посмотрите и выберете те, что нравятся Вам.
Новые статьи
  • Стены и мосты

    Есть знакомая пара. 
    Я их знаю много лет. Всю молодость они искали себя.

  • Равенство без признаков адекватности
    Мужчины и женщины равны! 
    И не спорьте, так написано в Конституции, и любая феминистка зубами загрызёт мужика, назвавшего женщину слабой. 

  • Сыноводство
    Чтобы не мучиться «свиноводством» - это когда из сына уже вырос свин -  полезно заниматься «сыноводством», 
    пока есть шанс воспитать из маленького мальчика достойного мужчину. 


  • Делай только то, что хочешь
    Многие психологи хором советуют – делай только то, что хочешь! 
    Никогда не пел в хоре, и сейчас спою от себя. 

  • «Сильная женщина» - понятие-пустышка
    Нет никаких чётких формулировок, что такое «сильная женщина». 
    Точнее, каждый подразумевает что-то своё, можно вкладывать любой смысл, который хочется. 

  • Пять неверных, но полезных мыслей

    Пользу можно находить почти во всём. Множество идей и рассуждений  ложны, но, как ни странно, могут быть полезны. 
    Рассмотрим пять популярных утверждений. 


Блог
28.06.24 | 23:06
06.11.23 | 10:59
25.10.23 | 23:50
11.07.23 | 17:07
09.07.23 | 16:48



Все статьи,
размещённые на сайте


Просто хорошая жизнь

Жизнь без страха - это
другая жизнь!








 


Книги для бизнеса. Виталий Пичугин
















Книги по психологии. Виталий Пичугин

















ЭТА СТРАННАЯ ЖИЗНЬ

Автор: Д. Гранин 
ЭТА СТРАННАЯ ЖИЗНЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ,
где автор размышляет, как бы заинтересовать читателя, а тот решает, стоит ли ему читать дальше

Рассказать об этом человеке хотелось так, чтобы придерживаться фактов и чтобы было интересно. Довольно трудно совместить оба эти требования. Факты интересны тогда, когда их не обязательно придерживаться. Можно было попытаться найти какой-то свежий прием и, пользуясь им, выстроить из фактов занимательный сюжет. Чтобы была тайна, и борьба, и опасности. И чтобы при всем при том сохранялась достоверность.
Легко было изобразить, например, этого чело¬века бесстрашным бойцом-одиночкой против могу¬щественных противников. Один против всех. Еще лучше — все против одного. Несправедливость сразу привлекает сочувствие. Но на самом деле было как раз — один против всех. Он нападал. Он первый наскакивал и сокрушал. Смысл его научной борьбы был достаточно сложен и спорен. Это была настоящая научная борьба, где никому не удается быть окончательно правым. Можно было приписать ему проблему попроще, присочи¬нить, но тогда неудобно было оставлять подлин¬ную фамилию. Тогда надо было отказаться и от многих других фамилий. Но тогда бы мне никто не поверил. Кроме того, хотелось воздать долж¬ное этому человеку, показать, на что способен че¬ловек.
Конечно, подлинность мешала, связывала руки. Куда. легче иметь дело с выдуманным героем. Он и покладистый и откровенный — автору известны все его мысли и намерения, и прошлое его и бу¬дущее.
У меня была еще другая задача: ввести в чи¬тателя все полезные сведения, дать описания — разумеется, поразительные, удивительные, но, к сожалению, неподходящие для литературного про¬изведения. Они скорее годились для научно-по¬пулярного очерка. Представьте себе, что в сере¬дине «Трех мушкетеров» вставлено описание прие¬мов фехтования. Читатель наверняка пропустит эти страницы. А мне надо было заставить читате¬ля прочесть мои сведения, поскольку это и есть самое важное…
Хотелось, чтобы о нем прочло много людей, ради этого, в сущности, и затевалась эта вещь.
...На крючок секрета тоже вполне можно было подцепить. Обещание секрета, тайны — оно всегда привлекает, тем более что тайна эта не придуман¬ная: я действительно долго бился над дневниками и архивом моего героя, и все, что я извлек отту¬да, было для меня открытием, разгадкой секрета целой жизни.
Впрочем, если по честному,— тайна эта не со¬провождается приключениями, погоней, не связана с интригами и опасностями.
Секрет — он насчет того, как лучше жить.
И тут можно возбудить любопытство, объявив, что вещь эта — про поучительнейший пример наи¬лучшего устройства жизни — дает единственную в своем роде Систему жизни.
«Наша Система позволяет достигнуть больших успехов в любой области, в любой профессии!»
«Система обеспечивает наивысшие достижения при самых обыкновенных способностях!»
«Вы получаете не отвлеченную систему, а га¬рантированную, проверенную многолетним опытом, доступную, продуктивную...»
«Минимум затрат — максимум эффекта!»
«Лучшая в мире!..»
Можно было бы обещать читателю рассказать про неизвестного ему выдающегося человека на¬шего времени. Дать портрет героя нравственного, с такими высокими правилами нравственности, ка¬кие ныне кажутся старомодными. Жизнь, прожи¬тая им,— внешне самая заурядная, по некоторым приметам даже незадачливая; с точки зрения обы¬вателя, он — типичный неудачник, по внутреннему же смыслу это был человек гармоничный и счаст¬ливый, причем счастье его было наивысшей пробы. Признаться, я думал, что люди такого масштаба повывелись, это — динозавры...
Как в старину открывали земли, как астроно¬мы открывают звезды, так писателю может по¬счастливиться открыть человека. Есть великие открытия характеров и типов: Гончаров открыл Обломова, Тургенев — Базарова, Сервантес — Дон-Кихота.
Это было тоже открытие, не всеобщего типа, а как бы личного, моего, и не типа, а скорее, идеала; впрочем, и это слово не подходило. Для идеала Любищев тоже не годился...
Я сидел в большой неуютной аудитории. Го¬лая лампочка резко освещала седины и лысины, гладкие зачесы аспирантов, длинные лохмы и мод¬ные парики и курчавую черноту негров. Профессо¬ра, доктора, студенты, журналисты, историки, био¬логи... Больше всего было математиков, потому что происходило это на их факультете — первое засе¬дание памяти Александра Александровича Любищева.
Я не предполагал, что придет столько народу. И особенно — молодежи. Возможно, их привело любопытство. Поскольку они мало знали о Любищеве. Не то биолог, не то математик. Дилетант? Любитель? Кажется, любитель. Но почтовый чи¬новник из Тулузы — великий Ферма — был тоже любителем. Любищев — кто он? Не то виталист, не то позитивист или идеалист, во всяком слу¬чае — еретик.
И докладчики тоже не вносили ясности.
Одни считали его биологом, другие — истори¬ком науки, третьи — энтомологом, четвертые — философом...
У каждого из докладчиков возникал новый Любищев. У каждого имелось свое толкование, свои оценки.
У одних Любищев получался революционером, бунтарем, бросающим вызов догмам эволюции, генетики. У других возникала добрейшая фигура русского интеллигента, неистощимо терпимого к своим противникам.
— ...В любой философии для него была ценна живая критическая и созидающая мысль!
— ...Сила его была в непрерывном генерирова¬нии идей, он ставил вопросы, он будил мысль.
— ...Как заметил кто-то из великих математи¬ков, «гениальные геометры предлагают теорему, талантливые ее доказывают». Так вот он был предлагающий.
— ...Он слишком разбрасывался, ему надо бы¬ло сосредоточиться на систематике и не тратить себя на философские проблемы.
— …Александр Александрович образец сосре¬доточенности, целеустремленности творческого ду¬ха, он последовательно в течение всей своей жизни...
— ...Дар математика определил его миропони¬мание...
— ...Широта его философского образования позволила по-новому осмыслить проблему проис¬хождения видов.
— ...Он был рационалист!
— ...Материалист!
— ...Фантазер, человек увлекающийся, интуи¬тивист!
Они многие годы были знакомы с Любищевым, с его работами, но каждый рассказывал про того Любищева, какого знал.
Они и раньше, конечно, представляли его раз¬носторонность. Но только сейчас, слушая друг друга, они понимали, что каждый знал только часть Любищева.
Неделю до этого я провел, читая его дневники и письма, вникая в историю забот его ума. Я на¬чал читать без цели. Просто чужие письма. Про¬сто хорошо написанные свидетельства чужой ду¬ши, прошедших тревог, минувшего гнева, памят¬ного и мне, потому что и я когда-то думал о том же, только не додумал...
Вскоре я убедился, что не знал Любищева. То есть я знал, я встречался с ним, я понимал, что это человек редкий, но масштабов его личности я не подозревал. Со стыдом я признавался себе, что числил его чудаком, мудрым милым чудаком, и было горько, что упустил много возможностей бывать с ним. Столько раз собирался поехать к нему в Ульяновск, и все казалось, успеется.
Который раз жизнь учила меня ничего не от¬кладывать. Жизнь, если вдуматься, терпеливая заботница, она снова и снова сводила меня с ин¬тереснейшими людьми нашего века, а я куда-то торопился и часто спешил мимо, откладывая на потом. Ради чего я откладывал, куда спешил? Ны¬не эти прошлые спешности кажутся такими нич¬тожными, а потери — такими обидными и, глав¬ное, непоправимыми.
...А можно сделать и так: предупредить чита¬теля, что никакой занимательности не будет, на¬оборот, будет много сухой, сугубо деловой прозы. И прозой-то это назвать нельзя. Автор мало что сделал для украшения и развлечения. Автор сам с трудом разобрался с этим материалом, и все, что тут сделано, было сделано по причинам, о ко¬торых автор сообщает в самом конце этого не¬привычного ему самому повествования,
ГЛАВА ВТОРАЯ
о причинах и странностях любви.
Давно уж меня смущал энтузиазм его поклон¬ников. Не впервые их эпитеты казались чересчур восторженными. Когда он приезжал в Ленинград, его встречали, сопровождали, вокруг него по¬стоянно роился народ. Его «расхватывали» на лек¬ции в самые разные институты. То же самое твори¬лось и в Москве. И занимались этим не любители сенсаций, не журналисты — открыватели непри¬знанных гениев: есть такая публика,— как раз наоборот, серьезные ученые, молодые доктора на¬ук — весьма точных наук, люди скептические, го¬товые скорее свергать авторитеты, чем устанав¬ливать.
Чем для них был Любищев — казалось бы, про¬винциальный профессор, откуда-то из Ульяновска, не лауреат, не член ВАКа... Его научные труды? Их оценивали высоко, но имелись математики и покрупнее Любищева, и генетики позаслуженнее его.
Его эрудиция? Да, он много знал, но в наше время эрудицией можно удивить, а не за¬воевать.
Его принципиальность, смелость? Да, конечно...
Но я, например, не многое мог оценить, и боль¬шинство мало что понимало в его специальных исследованиях... Что им было до того, что Люби¬щев получал лучшую дискриминацию трех видов Хэтокнема? Я понятия не имел, что это за Хэтокнем, и до сих. пор не знаю. И дискриминантные функции тоже не представляю. И тем не менее редкие встречи с Любищевым производили на меня сильное впечатление. Оставив свои дела, я следовал за ним, часами слушал его быструю речь с дикцией отвратительной, неразборчивой, как и его почерк.
Симптомы этой влюбленности и жадного инте¬реса напомнили мне таких людей, как Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский, и Лев Дави¬дович Ландау, и Виктор Борисович Шкловский. Правда, там я знал, что передо мною люди исклю¬чительные, всеми признанные как исключитель¬ные. У Любищева же такой известности не было. Я видел его без всякого ореола: плохо оде¬тый, громоздкий, некрасивый старик, с провин¬циальным интересом к разного рода литературным слухам. Чем он мог пленить? Поначалу казалось, что привлекает еретичность его взглядов. Все, что он говорил, шло как бы вразрез. Он умел подвер¬гнуть сомнению самые незыблемые положения. Он не боялся оспаривать какие угодно авторитеты — Дарвина, Тимирязева, Тейера де Шардена, Шредингера... Всякий раз доказательно, неожиданно, думал оттуда, откуда никто не думал. Видно бы¬ло, что он ничего не заимствовал, все было его собственное, выношенное, проверенное. И говорил он собственными словами, в их первородном зна¬чении.
— Я — кто? Я — дилетант, универсальный ди¬летант. Слово-то это происходит от итальянского «дилетто», что значит — удовольствие. То есть че¬ловек, которому процесс всякой работы доставляет удовольствие.
Еретичность была только признаком, за ней угадывалась общая система миропонимания, неч¬то непривычное, контуры уходящего куда-то ввысь грандиозного сооружения. Формы этого еще не достроенного здания были странны и привлека¬тельны...
И все же этого было недостаточно. Чем-то меня еще пленял этот человек. Не только меня. К нему обращались учителя, заключенные, академики, ис¬кусствоведы и люди, о которых я не знаю, кто они. Я читал не их письма, а ответы Любищева. Обстоятельные, свободные, серьезные, некоторые — очень интересные, и в каждом письме он оставал¬ся самим собой. Чувствовалась его непохожесть, отдельность. Через письма я лучше понял свое чувство. В письмах он раскрывался, по-видимому, лучше, чем в общении. По крайней мере так мне казалось теперь.
Не случайно у него почти не было учеников. Хотя это вообще свойственно многим крупным ученым, создателям, целых направлений и учений. У Эйнштейна тоже не было учеников, и у Менде¬леева, и у Лобачевского. Ученики, научная шко¬ла — это бывает не так часто. У Любищева были поклонники, были сторонники, были почитатели и были читатели. Вместо учеников у него были учащиеся, т. е. не он их учил, а они учились у него — трудно определить, чему именно, скорее всего тому, как надо жить и мыслить. Похоже было, что вот наконец-то нам встретился человек, которому известно, зачем он живет, для чего... Словно бы имелась у него высшая цель. а может, даже открылся ему смысл его бытия. Не просто нравственно жить и добросовестно работать, а по¬хоже, он понимал сокровенное значение всего того, что делал. Ясно, что это годилось только для него одного. Альберт Швейцер не призывал никого ехать врачами в Африку. Он отыскал свой путь, свой способ воплощения своих принципов. Тем не менее пример Швейцера затрагивает совесть людей.
У Любищева была своя история. Не явная, большей частью скрытая как бы в клубнях. Они начали обнажаться лишь теперь, но присутствие их ощущалось всегда. Что б там ни говорилось, интеллект и душа человеческая обладают особым свойством излучения — помимо поступков, помимо слов, помимо всех известных законов физики. Чем значительнее душа, тем сильнее впечатление...
ГЛАВА ТРЕТЬЯ,
в которой автор сообщает сведения, разумеется, достойные удивления и раздумья
Никто, даже близкие Александра Александ¬ровича Любищева не подозревали величины на¬следия, оставленного им.
При жизни он опубликовал около семидесяти научных работ. Среди них классические работы по дисперсионному анализу, по таксономии, то есть по теории систематики, по энтомологии — работы, широко переведенные за границей.
Всего же им написано более пятисот листов разного рода статей и исследований. Пятьсот ли¬стов — это значит двенадцать с половиной тысяч страниц машинописного текста: с точки зрения даже профессионального писателя, цифра колос¬сальная.
История науки знает огромные наследия Эйле¬ра, Гаусса, Гельмгольца, Менделеева. Для меня подобная продуктивность всегда была загадочной. При этом казалось необъяснимым, но естествен¬ным, что в старину люди писали больше. Для ны¬нешних же ученых многотомные собрания сочине¬ний — явление редкое и даже странное. Писате¬ли — и те, похоже, стали меньше писать.
Наследие Любищева состоит из нескольких разделов: там работы по систематике земляных блошек, истории науки, сельскому хозяйству, ге¬нетике, защите растений, философии, энтомологии, зоологии, теории эволюции... Кроме того, он писал воспоминания о ряде ученых, о Пермском уни¬верситете.
Он читал лекции, заведовал кафедрой, отделом научного института, ездил в экспедиции: в трид¬цатые годы он исколесил вдоль и поперек Евро¬пейскую Россию, ездил по колхозам, занимаясь вредителями садов, стеблевыми вредителями, сус¬ликами... В так называемое свободное время, для «отдыха», он занимался классификацией земляных блошек. Объем только этих работ выглядит так: к 1955 году Любищев собрал 35 ящиков смонти¬рованных блошек. Их было там 13000. Из них у 5000 самцов он препарировал органы. Триста ви¬дов. Их надо было определить, измерить, препа¬рировать, изготовить этикетки. Он собрал мате¬риалов в шесть раз больше, чем имелось в Зооло¬гическом институте. Он занимался классификацией вида Халтика всю жизнь. Для этого надо иметь особый талант углубления, надо уметь понимать такие работы, их ценность и неисчерпаемую но¬визну. Когда у известного гистолога Невмываки спросили, как может он всю жизнь изучать строе¬ние червя, он удивился: «Червяк такой длинный, а жизнь такая короткая!»
Любищев умудрился работать и вширь и вглубь, быть узким специалистом и быть универ¬салом.
Диапазон его знаний трудно было определить. Заходила речь об английской монархии — он мог привести подробности царствования любого из английских королей; говорили о религии — выяс¬нялось, что он хорошо знает Коран, Талмуд, исто¬рию папства, учение Лютера, идеи пифагорейцев... Он знал теорию комплексного переменного, эко¬номику сельского хозяйства, социал-дарвинизм Р. Фишера, античность и бог знает что еще. Это не было ни всезнайством, ни начетничеством, ни феноменом памяти. Подобные знания возникли в силу причин, о которых речь пойдет ниже. Замечу, что, конечно, и усидчивостью он обладал колос¬сальной. Усидчивость — это ведь тоже свойство некоторых талантов, кстати — распространенное и необходимое для такой специальности, как энто¬мология: Любищев сам говорил, что принадлежит к ученым, которых надо снимать не с лица, а с зада.
Судя по отзывам специалистов — таких ученых, как Лев Берг, Николай Вавилов, Владимир Бек¬лемишев, цена написанного Любищевым — высо¬кая. Ныне одни его идеи из еретических перешли в разряд спорных, другие из спорных — в несо¬мненные. За судьбу его научной репутации, даже славы, можно не беспокоиться.
Я не собираюсь популярно рассказывать о его идеях и заслугах. Мне интересно иное: каким образом он, наш современник, успел так много сделать, так много надумать? Последние десяти¬летия,— а умер он восьмидесяти двух лет,— рабо¬тоспособность и идеепроиз¬води¬тель¬ность его воз¬растали. Дело даже не в количестве, а в том, как, каким образом он этого добивался. Вот этот способ и составлял суть наиболее для меня привлекательного создания Любищева. То, что он разработал, представляло открытие, оно сущест¬вовало независимо от всех остальных его работ и исследований. По виду это была чисто техно¬логическая методика, ни на что не претендую¬щая,— так она возникла, но в течение десятков лет она обрела нравственную силу. Она стала как бы каркасом жизни Любищева. Не только наивыс¬шая производительность, но и наивысшая жизне¬деятельность.
Этика не имеет единиц измерения. Даже в веч¬ных и общих определениях — добрый, злой, ду¬шевный, жестокий — мы беспомощно путаемся, не зная, с чем сравнить, как понять, кто действительно добр, а кто добренький, и что значит истинная порядочность, где критерии этих качеств. Любищев не только сам жил нравственно, но чувство¬валось, что у него существуют какие-то точные критерии этой нравственности, выработанные им и связанные как-то с его Системой жизни.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
про то, какие бывают дневники
Архив Любищева еще при жизни хозяина по¬ражал всех, кто видел эти пронумерованные, пе¬реплетенные тома. Десятки томов, сотни. Научная переписка, деловая, конспекты по биологии, ма¬тематике, социологии, дневники, статьи, рукописи, воспоминания его, воспоминания его жены Ольги Петровны Орлицкой, которая много работала над этим архивом, записные книжки, заметки, научные отчеты, фотографии. Письма, рукописи перепечатывались, копии подшивались — не из тщеславия и не в расчете на потомков, нисколько. Большею частью архива сам Любищев активно пользовался, в том числе и копиями собственных писем — в силу их особен¬ности, о которой речь впереди.
Архив как бы фиксировал, регистрировал со всех сторон и семейную и деловую жизнь Люби¬щева. Сохранять все бумажки, все работы, пе¬реписку, дневники, которые велись с 1916 го¬да (!),— такого мне не встречалось. Биографу нечего было и мечтать о большем. Жизнь Люби¬щева можно было воссоздать во всех ее извивах, год за годом, более того — день за днем, букваль¬но по часам. Не прерывая, насколько мне извест¬но, ни разу, Любищев вел этот дневник с 1916 года — и в дни революции, и в годы войны, он вел его лежа в больнице, вел в экспедици¬ях, в поездах: оказывается, не существовало причины, события, обстоятельства, при которых нельзя было занести в дневник несколько стро¬чек.
Дневники Александра Александровича Люби¬щева сохранились не все, большая часть его ар¬хива до 1937 года, в том числе и дневники, про¬пала во время войны в Киеве. Уцелел первый том дневников — большая конторская книга, красиво отпечатанная на машинке красными и синими шрифтами, начатая первого января 1916 года. Дневники с 1937 года до последних дней жизни составили несколько толстых томов уже не кон¬торские книги, а школьные тетрадки, сшитые, за¬тем переплетенные,— самодельно, некрасиво, но прочно.
Я листал их — то за шестидесятый год, то за семидесятый; заглянул в сороковой, в сорок пер¬вый — всюду было, одно и то же. Увы, это были никакие не дневники. Повсюду я натыкался на краткий перечень сделанного за день, расценен¬ный в часах и минутах и еще в каких-то непо¬нятных цифрах. Я посмотрел довоенные дневни¬ки — и там записи того же типа. Ничего из того, что обычно составляет плоть дневни¬ков,— ни описаний, ни подробностей, ни размыш¬лений.
"Ульяновск 7.4.1964. Систем. энтомология: (два рисунка неизвестных видов Псиллиолес) — 3 ч. 15 м. Определение Псиллиолес — 20 м. (1,0).
Дополнительные работы: письмо Славе — 2 ч. 45 м. (0,5).
Общественные работы: заседание группы за¬щиты растений — 2 ч. 25 м.
Отдых: письмо Игорю — 10 м.; Ульяновская правда — 10 м. Лев Толстой "Севастопольские рассказы" — I ч. 25 м.
Всего основной работы. — 6 ч. 20 м."
"Ульяновск. 8.4.1964. Систематическая энтомо¬логия: определение Псиллиолес, конец — 2 ч. 20 м. Начало сводки о Псиллиолес — I ч. 05 м. (1.0).
Дополнительные работы: письмо Давыдовой и Бляхеру, шесть стр. —Зч. 20 м. (0,5).
Передвижение — 0,5.
Отдых: брился. Ульяновская правда —15 м, Известия — 10 м. Литгазета — 20 м.; Л, Толстой «Упырь» — 66 стр. — 1 ч. 30 м. Слушал «Царскую невесту». Римский-Корсаков.
Всего основной работы—6 ч. 45 м.»
Десятки, сотни страниц были заполнены вот такими уныло-деловыми записями по пять-семь строчек. Из этого и состояли дневники. По край¬ней мере таков был результат первого осмотра.
На этом следовало бы и кончить с ними. Не было никакого резона возиться с ними еще, из этих сухих перечислений невозможно было вы¬жать ни эмоций, ни любопытных деталей времени, язык их был бесцветно-однообразен, отсутствовала всякая интимность, они были почти начисто ли¬шены горечи, восторга, юмора, подробности, кото¬рые иногда проскальзывали, были телеграфно ис¬сушены:
«Вечером у нас трое Шустовых».
«Весь день дома, слабость после болезни».
«Два раза дождь, отчего не купался»,
Читать дальше дневники не имело смысла.
Напоследок, любопытства ради, я посмотрел записи начала Отечественной войны.
«22.6.1941. Киев. Первый день войны с Гер¬манией. Узнал об этом около 13 часов...»
— и дальше обычная сводка сделанного.
«23.6.1941. Почти целый день воздушная тре¬вога. Митинг в Институте биохимии. Ночное де¬журство».
«29.6.1941. Киев. На дежурстве в Институте зоологии с 9 до 18 ч. занимался номографией и писал отчет. Вечернее дежурств… ...Итого 5 ч, 20 м.»
С тем же бесстрастием он отмечает проводы старшего сына на фронт, затем и младшего. В ию¬ле 1941 года его эвакуируют с женой и внуком из Киева на пароходе. И там, на пароходе, он с той же краткостью неукоснительно регистрирует:
«21.VI1.1941. Нападение немецкого самолета на пароход «Котовский» — бомбежка и обстрел пулеметами. Убит капитан парохода и какой-то военный капитан, ранено 4 человека. Повреждено колесо, поэтому пароход не сделал остановку в Богруче, а поехал прямо на Кременчуг».
Печальные даты поражений сорок первого го¬да и даты первых наших зимних побед почти не отражались в дневнике. События всеобщие слов¬но бы не затрагивали автора. Май сорок пятого, послевоенное восстановление жизни, отмена кар¬точек, трудности сельского хозяйства... Ничто не попадало в эти ведомости. Происходили научные и ненаучные дискуссии, на биологическом фронте разыгрывались в те годы битвы поистине крова¬вые —Любищев не сторонился их, не укрывался; были моменты, когда он оказывался в центре сра¬жения — его увольняли, прорабатывали, ему гро¬зили,— но были и триумфы, были праздники, се¬мейные радости — ничего этого я не находил в дневниках. Уж кто-кто, а Любищев был связан и с сельским хозяйством, знал, что происходило в предвоенной деревне и в послевоенной, писал об этом в докладных, в специальных работах — и ни слова в дневниках. При всей его отзывчивости, гражданской чувствительности дневники его из го¬да в год сохраняли канцелярскую невозмутимость, чисто бухгалтерскую отчетность. Если судить по ним, то ничто не в состоянии было нарушить ра¬бочий ритм, установленный этим человеком. Не знай я Любищева, дневники эти могли озадачить психологической глухотой, совершенством изоля¬ции от всех тревог мира и собственной души. Но, зная автора, я тем более изумился и захотел уяс¬нить, какой был смысл с такой тщательностью де¬сятки лет вести этот — ну пусть не дневник, а учет своего времени и дел, что мог такой перечень дать своему хозяину? Из коротких записей не могло возникнуть воспоминаний. Ну, заходили Шустовы, ну и что из этого? Стиль записей пред¬назначался не для напоминаний, не было в нем и зашифрованности. При том это был дневник не для чтения, тем более постороннего. Вот это-то и было любопытно. Потому что любой самый сокро¬венный дневник где-то там, подсознательно, за горизонтом души, ждет своего читателя.
Но если это не дневник, тогда что же и для чего?
Не существует никаких правил для ведения дневников, тем не менее это был не дневник. Сам Любищев не претендовал на это. Он считал, что его книги ведут «учет времени». Как бы бухгал¬терские книги, где он по своей системе ведет учет израсходованного времени.
Я обратил внимание, что в конце каждого месяца подводились итоги, строились какие-то диаграммы, составлялись таблицы. В конце года опять, уже на основании месячных от¬четов, составлялся годовой отчет, сводные таб¬лицы.
Диаграммы на клетчатой бумаге штриховались карандашом то так, то этак, и сбоку какие-то цифирки, что-то складывалось, умножалось.
Что все это означало? Спросить было некого. Любищев в механику своего учета никого не по¬свящал. Не засекречивал, отнюдь, видимо, считал подробности делом подсобным. Было известно, что годовые отчеты он рассылал друзьям. Но там были итоги, результаты.
На первый взгляд систему учета можно было принять за хронометраж прошедшего дня. Вече¬ром, перед сном, человек садится, подсчитывает, на что и сколько времени он потратил и выводит итог — время, израсходованное на основную рабо¬ту. Казалось бы, чего проще! Но сразу же возни¬кали вопросы — что считать основной работой, за¬чем учитывать остальное время, да еще так под¬робно, что вообще дает такой хронометраж, что означают какие-то цифры-половинки и единички, расставляемые в течение дня, и т. п.
И был еще вопрос — стоит ли разбираться в этой Системе, вникать в ее детали и завитки и искать ответа на эти вопросы. С какой стати?.. Я спрашивал себя — и тем 'не менее продолжал вникать, ломал себе голову, возился над секрета¬ми его системы. Какое-то смутное предчувствие чего-то, имеющего отношение к моей собственной жизни, мешало мне отложить эти дневники в сто¬рону.
ГЛАВА ПЯТАЯ
о времени и о себе
«Все, о Люцилий, не наше, а чужое, только время наша собственность,— писал Сенека.— Природа предоставила в наше владение только эту вечно текущую и непостоянную вещь, кото¬рую, вдобавок, может отнять у нас всякий, кто этого захочет... Люди решительно ни во что не ценят чужого времени, хотя оно единственная вещь, которую нельзя возвратить обратно при всем желании. Ты спросишь, может быть, как же поступаю я, поучающий тебя? Признаюсь, я по¬ступаю, как люди расточительные, но аккурат¬ные—веду счет своим издержкам. Не могу ска¬зать, чтобы я ничего не терял, но всегда могу отдать себе отчет, сколько я потерял, и каким об¬разом, и почему».
Так еще в самом начале нашей эры, в 50-м году от Р. X., научные работники,— а Сенеку мож¬но вполне считать научным работником,— вели счет своему времени и старались экономить его. Древние философы первыми поняли ценность вре¬мени — они наверняка еще до Сенеки пробовали как-то обуздать время, приручить, понять его при¬роду, ибо и тогда оно угнетало людей своей быст¬ротечностью. *
Однако мы по своему самомнению уверены, что у древних времени девать было некуда. Что они, со своими солнечными, водяными и песоч¬ными часами, измерять его как следует не умели, а значит, и не берегли. Прогресс — он ведь к то¬му сводится, по мнению делового человека, чтобы сэкономить этому деловому человеку время. Для этого деловой человек из кареты пересел в поезд, оттуда на самолет. Вместо писем придумали теле¬граммы и телефоны, вместо театров — телевизоры, вместо пуговиц — «молнии», вместо гусиного пе¬ра — шариковую ручку. Эскалаторы, компьютеры, универмаги, телетайпы, электробритвы — все изо¬бретается для того, чтобы сберечь человеку вре¬мя. Однако почему-то нехватка этого времени у человека возрастает. Деловой человек наращивает скорости, внедряет ЭВМ, переделывает универ¬маги в универсамы, печатает газеты фотоспосо¬бом, он и говорить старается лаконичнее, уже не пишет, а диктует в диктофон, а дефицит времени увеличивается. Не только у него — цейтнот стано¬вится всеобщим. Недостает времени на друзей, на письма, на детей, нет времени на то, чтобы ду¬мать, чтобы не думая постоять в осеннем лесу, слушая черенковый хруст облетающих листьев, нет времени ни на стихи, ни на могилы родителей. Времени нет и у школьников, и у студентов, и у стариков. Время куда-то исчезает, его становится все меньше. Часы перестали быть роскошью. У каждого они на руке, точные, выверенные, у всех тикают будильники, но времени от этого не прибавилось. Время распределяется почти так же, как и две тысячи лет назад, при том же Сенеке: «большая часть нашей жизни уходит на ошибки и дурные поступки; значительная часть протекает в бездействии, и почти всегда вся жизнь в том, что мы делаем не то, что надо». Вполне актуаль¬но, если исключить время, которое тратится на работу. За эти две тысячи лет положение, конеч¬но, несколько исправилось, появилось много ис¬следований о времени свободном, времени физи¬ческом, космическом, об экономии времени и его правильном употреблении. Выяснилось, что время нельзя повернуть вспять, а также хранить, сда¬вать его излишки в хранилища и брать по мере надобности. Это было бы очень удобно, потому что человеку не всегда нужно Время. Бывает, что ему вовсе не на что тратить, а приходится. Вре¬мя — его нельзя не тратить, и транжирят его ку¬да попало, на всякую ерунду. Есть люди, кото¬рых время обременяет, они не знают, куда его, де¬вать.
Известно, что счастливые не наблюдают часов, верно и другое — что и те, кто не наблюдают ча¬сов, уже счастливы. Однако Любищев доброволь¬но, не по службе, не по какой-то нужде, взял на себя несчастливую обязанность «наблюдать часы».
Дочь Александра Александровича рассказыва¬ла, что в детстве, когда она и брат приходили к отцу в кабинет со своими расспросами, он, начи¬ная им терпеливо отвечать, делал при этом ка¬кую-то отметку на бумаге. Так было всегда. Мно¬го позже она узнала, что он отмечал время. Он постоянно хронометрировал себя. Любое свое действие — отдых, чтение газет, прогулки — он отмечал по часам и минутам. Занялся он этим с первого января 1916 года. Ему было тогда 26 лет, он слу¬жил в армии, в Химическом комитете, у известно¬го химика Владимира Николаевича Ипатьева. Был Новый год, и Любищев дал себе обет, как всегда дают в этот день, с чем-то покончить и что-то начать.
Первая книга учета, как я уже писал, сохра¬нилась. Там Система еще примитивная, и дневник иной — он полон размышлений, заметок. Система складывалась постепенно, в дневниках 1937 года она предстает в отработанном виде.
Как бы там ни было, с 1916 года по 1972-й, по день смерти, пятьдесят шесть лет подряд, Алек¬сандр Александрович Любищев аккуратно запи¬сывал расход времени. Он не прерывал своей ле¬тописи ни разу, даже смерть сына не помешала ему сделать отметку в этом нескончаемом отчете. Но ведь и бог времени Хронос тоже ни разу не перестал махать своей косой.
Сама по себе верность Любищева своей Систе¬ме — явление исключительное, само наличие та¬кого дневника, может быть, единственное в своем роде.
Несомненно, что с годами у Любищева от не¬престанного слежения за временем выработалось специальное чувство времени: биологические ча¬сы, тикающие в глубинах нашего организма, ста¬ли у него органом и чувства и сознания. Я сужу по записям о наших с ним беседах, они отмечены со всей точностью: «I ч. 35 м.», «I ч. 50 м.»,— при этом он, разумеется, не смотрел на часы. Мы с ним гуляли, я провожал его, и каким-то внут¬ренним взором он чувствовал бег стрелки по ци¬ферблату,—поток времени был для него осязае¬мым, он как бы стоял посреди этого потока, ощу¬щая его холодные струи.
Просматривая его рукопись «О перспективах применения математики в биологии», я нашел на последней странице «цену» этой статьи:
«Подготовка (план, просмотр рукописей и ли¬тературы)…14 ч. 30 м.
Писал … 29 ч. 15 м.
Всего потратил … 43 ч. 45 м.
Восемь дней, с 12 по 19 октября 1921 г.»
Следовательно, уже в 1921 году он имел учет времени, потраченного на работу.
Имел и умел вести этот учет.
Иногда на рукописи ставят дату окончания, реже—число, еще реже—с какого по какое писа¬лось, но затраченные часы — это я увидел впер¬вые.
У Любищева была подсчитана «стоимость» каждой статьи. Каким образом шел этот подсчет? Оказывается, никакого специального подсчета не было — его система, словно компьютер, выдавала ему эти данные: на статью, на прочитанную кни¬гу, на написанное письмо — буквально все оказы¬валось сосчитанным.
...И времени стало меньше, и цена на него под¬нялась. Самое дорогое, что есть у человека, это жизнь. Но если всмотреться в эту самую жизнь поподробнее, то можно сказать, что самое доро¬гое — это Время, потому что жизнь состоит из Времени, складывается из часов и минут. Совре¬менный человек так или иначе планирует свое дорогое, дефицитное, ни на что не хватающее время. Как и все, я тоже составляю список пред¬стоящих дел, чтобы разумнее распределить время, я тоже планирую время на неделю, иногда на месяц, отмечаю выполнение. Люди организованные, во¬левые — те анализируют прожитый день, выяс¬няют, как рационально расходовать время. Прав¬да, только рабочее время, но и то для меня такие люди — положительные герои. У меня не хватило бы воли заниматься этим, да и что тут приятного! Подозреваю, что картина может получиться удру¬чающая. Стоит ли без особой на то нужды терять самоуважение? Одно дело упрекать себя за неор¬ганизованность, за неумение регламентировать свою жизнь, и другое — знать все это про себя в часах и минутах. Когда мы искренне уверены, что стараемся сделать как можно больше, добросо¬вестно вкалываем, и вдруг нам преподносят, что полезной-то работы было, может, час-полтора, а остальное ушло, расползлось, просыпалось на бе¬готню, разговоры, ожидание, бог знает куда. А ведь дорожили каждой минутой, отказывали себе в развлечениях...
Появились специалисты по экономии времени, специальные методические пособия. Больше всего занимаются этим для руководителей предприятий. Подсчитано, что их время самое дорогое.
Научный наставник американских менеджеров Питер Друкер рекомендует каждому руководите¬лю вести точную регистрацию своего времени, ого¬вариваясь, что это весьма трудно и что большин¬ство людей такой регистрации не выдерживает:
«Я заставляю себя обращаться с просьбой к моему секретарю через каждые девять месяцев вести учет моего времени в течение трех недель... Я обещаю себе и обещаю ей письменно (она на¬стаивает на этом), что я не уволю, когда она при¬несет результаты. И тем не менее, хотя я делаю это в течение пяти или шести лет, я каждый раз вскрикиваю: «Этого не может быть, я знаю, что теряю много времени, но не может быть, чтобы так много...» Хотел бы я увидеть кого-либо с ины¬ми результатами подобного учета!»
Питер Друкер уверен, что вызов его никто не примет. Он профессионал и знает это на своем опыте мужественного человека. Решиться на та¬кой анализ способны немногие. Это требует боль¬ших усилий души, чем исповедь. Открыться перед богом легче, чем перед людьми. Нужно бесстра¬шие, чтобы предстать перед всеми и перед собой со своими слабостями, пороками, пустотой... Дру¬кер прав,— рассматривать себя пристально и бес¬пощадно умели разве что такие люди, как Жан-Жак Руссо иди Лев Толстой.
Здесь, конечно, речь идет о меньшем — уви¬деть свое профессиональное «я», но и на это отва¬живаются единицы.
Любищев не был администратором, организа¬тором: ни его должность, ни окружающие люди не требовали от него подобного режима. У него не было возможности препоручить регистрацию своего времени секретарше. Мало того, что он вел самолично каждодневный учет,— он сам подводил итоги, беспощадно подробные, ничего не утаивая и не смягчая, составлял планы, где старался рас¬пределить вперед, на месяц каждый свой час. Словом, вся его Система сама по себе требовала изрядного времени. Спрашивается — чего ради стоило ее вести? Какой смысл имело обрекать се¬бя на эту добровольную каторгу? — недоумевали его друзья. Он отделывался весьма общим отве¬том: «Я к этой системе учета своего времени при¬вык и без этой системы работать не могу». Но для чего было привыкать к этой системе? Для чего было. создавать ее? То есть для чего она во¬обще нужна и полезна деловому человеку — по¬нятно, общие рекомендации нам всегда понятны, но вот почему именно он, Любищев, пошел на это, что его заставило?.
ГЛАВА ШЕСТАЯ,
в которой автор хочет добраться до основ, понять, с чего все началось
В 1918 году Александр Любищев ушел из ар¬мии и занялся чисто научной работой. К этому времени он сформулировал цель своей жизни: создать естественную систему организмов.
«Для установления такой системы необходимо отыскать что-то аналогичное атомным весам, что я думаю найти путем математического изучения кривых в строении организмов, не имеющих непо¬средственно функционального значения... — так писал Александр Александрович в 1918 году, — математические трудности этой работы, по-види¬мому, чрезвычайно значительны... К. выполнению этой главной задачи мне придется приступить не раньше, чем через лет пять, когда удастся солид¬нее заложить математический фундамент... Я за¬дался целью со временем написать математиче¬скую биологию, в которой были бы соединены все попытки приложения математики к биологии».
В те годы идеи его были встречены прохладно. А надо заметить, что Таврический университет в Симферополе, куда приехал работать Любищев, собрал у себя .поистине блестящий состав: мате¬матики Н. Крылов, В. Смирнов, астроном О. Стру¬ве, химик А. Байков, геолог С. Обручев, минера¬лог В. Вернадский, физики Я. Френкель, И. Тамм, лесовод Г. Морозов, естественники Владимир и Александр Палладины, П. Сушкин, Г. Высоцкий и, наконец, учитель Любищева, человек, которого он почитал всю жизнь,—Александр Гаврилович Гурвич.
Сомнения корифеев не смутили молодого пре¬подавателя. С годами уточнялись подходы, кое-что приходилось пересматривать, но общая задача не менялась — раз начав, он всю жизнь следовал поставленной цели.
Согласно легенде, Шлиману было восемь лет, когда он поклялся найти Трою. Пример со Шлиманом широко известен еще и потому, что подоб¬ная прямолинейная пожизненная нацеленность — в науке редкость. Любищев в двадцать с лишним лет, начиная свою научную работу, тоже точно знал, чего он хочет. Счастливая и необычная судьба! Он сам сформулировал программу своей работы и предопределил тем самым весь характер своей деятельности фактически до конца дней.
Хорошо ли это — так жестко запрограммиро¬вать свою жизнь? Ограничить. Надеть шоры. Упу¬стить иные возможности. Иссушить себя...
А вот оказывается, и это примечательно, что судьба Любищева — пример полнокровной, гар¬моничной жизни, и значительную роль в ней сы¬грало неотступное следование своей цели. От на¬чала до конца он был верен своему юношескому выбору, своей любви, своей мечте. И сам он себя считал счастливым, и в глазах окружающих жизнь его была завидна своей целеустремлен¬ностью.
Двадцатитрехлетний Вернадский писал, что ставит себе целью быть «возможно могуществен¬нее умом, знаниями, талантами, когда мой ум бу¬дет невозможно разнообразно занят...» И в дру¬гом месте: «Я вполне сознаю, что могу увлечься ложным, обманчивым, пойти по пути, который за¬ведет меня в дебри; но я не могу не идти по не¬му, мне ненавистны всякие оковы моей мысли, я не могу и не хочу заставить ее идти по дорожке, практически важной, но такой, которая не позво¬лит мне хоть несколько более понять те вопросы, которые мучают меня... И это искание, это стрем¬ление — есть основа всякой научной деятельности; это только позволит не сделаться какой-нибудь ученой крысой, роющейся среди всякого книжного хлама и сора; это только заставляет вполне жить, страдать и радоваться среди ученых работ; ...ищешь правды, и я вполне чувствую, что могу умереть, могу сгореть, ища ее, но мне важно най¬ти, и если не найти, то стремиться найти ее, эту правду, как бы горька, призрачна и скверна она ни была».
Они всегда волнуют, эти молодые клятвы: Герцен, Огарев, Кропоткин, Мечников, Бехтерев — поколения русских интеллигентов клялись себе посвятить жизнь борьбе за правду. Каждый вы¬бирал свой путь, но нечто общее связывало их, таких разных людей. Это не сведешь к преданно¬сти, допустим, науке, да и никто из них не жил одной- наукой. Они все занимались и историей, и эстетикой, и философией. История нравственных исканий русских писателей известна. У русских ученых была не менее интересная и глубокая исто¬рия их этических поисков.
Но одно дело поклясться в верности науке, пусть своей любимой науке, а другое — поставить себе конкретную цель и всю свою жизнь — единственную в жизни жизнь — посвятить этой работе.
Фанатичность, нетерпимость, аскетизм — чем только не приходится платить ученым за свою мечту!
Одержимость в науке — вещь опасная: может, для иных натур — необходимая, неизбежная, но уж больно велики издержки; люди одержимые причинили немало вреда в науке, одержимость мешала критически оценивать происходящее даже таким гениям, как Ньютон,— достаточно вспом¬нить несправедливости, причиненные им Гуку. ,
В молодости положительным героем для Любищева был Базаров с его нигилизмом, рациона¬лизмом. Многие однокашники Любищева подра¬жали в те годы Базарову. Вот, между прочим, пример активного воздействия литературного ге¬роя не на одно, а на несколько поколений русской интеллигенции! Подобно Базарову, в молодости они считали стоящими естественные науки, а вся¬кую историю и философию — чепухой. Между про¬чим, литературу — тоже. Молодой Любищев при¬знавал литературу лишь как средство для лучше¬го изучения иностранных языков: «Анну Карени¬ну» он читал по-немецки, «так как переводной язык легче оригинального».
Все было подчинено биологии, что не способст¬вовало—отбрасывалось. Он мечтал стать подвиж¬ником и действовал по банальным рецептам ге¬роизма: прежде всего работа, все для дела, во имя дела разрешается пожертвовать чем угодно. Дело заменяло этику, определяло этику, было этикой, снимало все проблемы бытия, философии, ра¬ди дела можно было пренебречь всеми радостями и красками мира.
Взамен он получал превосходство самопожер¬твования.
Любищев начинал обыкновенно — как все в мо¬лодости — он жаждал совершить подвиг, стать Рах¬метовым, стать сверхчеловеком. Лишь постепенно он пробивался к естественности — к человеческим слабостям, он находил силы идти еще дальше, за¬бираться все круче — к простой человечности.
Понадобились годы, чтобы понять, что лучше было не удивлять мир, а, как говорил Ибсен, жить в нем.
Лучше и для людей, и для той же науки.
Преимущество Любищева состояло прежде всего в том, что он понимал такие вещи несколько раньше остальных.
Помогла ему в этом его же работа. Она потре¬бовала... Но, впрочем, это было позднее, на пер¬вых же порах она требовала, по всем подсчетам,— а Любищев любил и умел считать,—сил, несоиз¬меримых с нормальными, человеческими, и вре¬меня больше, чем располагает человек в этой жизни. То есть он, конечно, был уверен, что одо¬леет, но для этого надо было откуда-то взять до¬бавочные силы и добавочное время.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
о том, с чего начиналась "Система"
"… Я сходен с гоголевским Акакием Акакиеви¬чем, для которого переписка бумаг доставляла удовольствие… В научной работе я с удовольст¬вием занимаюсь усвоением новых фактов, чисто технической работой и проч. Если прибавить к этому мой оптимизм, унаследованный мной от моего незабвенного отца, то и получится, что я писал «под спуд» многое, на публикацию чего я вовсе не рассчитывал. Конспектирование серьез¬ных вещей я делаю очень тщательно, даже те¬перь я трачу на это очень много времен». У ме¬ня накопался огромный архив. При этом для на¬иболее важных работ я пишу конспект, а затем критический разбор. Поэтому многое у меня есть в резерве, и когда оказывается возможность пе¬чатать, все это вытаскивается из резерва, и ста¬тья пишется очень быстро, г. к. фактически она просто извлекается из фонда.
В моей молодости мой метод работы приводил с некоторой отсталости, так как я успевал про¬читывать меньше книг, чем мои товарищи, рабо¬тавшие с книгой более поверхностно. Но при по¬верхностной работе многое интересное не усваи¬вается и прочтенное быстро забывается. При моей же форме работы о книге остается вполне отчет¬ливое, стойкое впечатление. Поэтому с годами мой арсенал становится гораздо богаче арсенала моих товарищей".
С годами вырисовывались преимущества не только этого приема, но и многих других методов его работы. Как будто все у него было рассчитано я задумано на десятилетия вперед. Как будто и долголетие его тоже было предусмотрено и вхо¬дило в его расчеты.
Все его планы, даже самый последний, пяти¬летний план, составлялись им из предположения, что надо прожить по крайней мере до девяноста лет.
Но до этого далеко — пока что он стремится использовать каждую минуту, любые так называе¬мые «отбросы времени»: поездки в трамваях, в поездах, заседания, очереди...
Еще в Крыму он обратил внимание на греча¬нок, которые вязали на ходу.
Он использует каждую пешую прогулку для сбора насекомых. На тех съездах, заседа¬ниях, где много пустой болтовни, он решает задачки.
Утилизация «отбросов времени» у него проду¬мана до мелочей. При поездках — чтение мало¬форматных книг и изучение языков. Английский язык, он, например, усвоил главным образом в «отбросах времени».
«Когда я работал в ВИЗРа. мне приходилось часто бывать в командировках. Обычно в поезд я забирал определенное количество книг, если командировка предполагалась быть длительной, то я посылал в определенные пункты посылку с книгами. Количество книг, бравшихся с собой, исчислялось исходя из прошлого опыта.
Как распределялось чтение книг в течение дня? С утра, когда голова свежая, я беру серьез¬ную литературу (по философии, по математике). Когда я проработаю полтора-два часа, я перехо¬жу к более легкому чтению — историческому или биологическому тексту. Когда голова уставала, то берешь беллетристику.
Какие преимущества дает чтение в дороге? .Во-первых, не чувствуешь неудобства в дороге, легко с ним миришься: во-вторых, нервная систе¬ма находится в лучшем состоянии, чем в других условиях.
Для трамваев у меня тоже не одна книжка, а две или три. Если едешь с какого-либо конеч¬ного пункта (напр. в Ленинграде), то можно си¬деть, следовательно, можно не только читать, но и писать. Когда же едешь в переполненном трам¬вае, а иногда и висишь, то тут нужна небольшая книжечка, и более легкая для чтения. Сей¬час в Ленинграде много народу читает в трамваях».
Но «отбросов» было немного. А между тем времени требовалось все больше.
Углубление работы приводило к ее расшире¬нию. Надо было всерьез браться за математику. Затем пришла очередь философии. Он убеждался в многообразии связей биологии с другими нау¬ками. Систематика, которой он занимался, способ¬ствовала его критическому отношению к дарви¬низму, особенно к теории естественного отбора как ведущего фактора эволюции. Он не боялся обвинения в витализме, идеализме, но это требо¬вало изучения философии.
Поздно, но он начинает понимать, что ему не обойтись без истории, без литературы, что зачем-то ему необходима музыка...
Надо было изыскать все новые ресурсы вре¬мени. Ясно, что человек не может регулярно ра¬ботать по четырнадцать — пятнадцать часов в день. Речь могла идти о том, чтобы правильно исполь¬зовать рабочее время. Находить время внутри времени.
Практически, как убедился Любищев, лич¬но он в состоянии заниматься высококвалифи¬цированной работой не больше семи — восьми часов.
Он отмечал время начала работы и время окончания ее, причем с точностью до 5 ми¬нут.
«Всякие перерывы в работе я выключаю, я подсчитываю время нетто,— писал Любищев. — Время нетто получается гораздо меньше количе¬ства времени, которое получается из расчета вре¬мени брутто, то есть того времени, которое вы про¬вели за данной работой.
Часто люди говорят, что они работают по 14—15 часов. Может быть, такие люди сущест¬вуют, но мне не удавалось столько проработать с учетом времени нетто. Рекорд продолжитель¬ности моей научной работы 11 часов 30 мин. Обычно я бываю доволен, когда проработаю нет¬то — 7—8 часов. Самый рекордный месяц у меня был в июле 1937 года, когда я за один месяц проработал 316 часов, то есть в среднем по 7 ча¬сов нетто. Если время нетто перевести во время брутто, то надо прибавить процентов 25—30. По¬степенно я совершенствовал свой учет и в конце концов пришел к той системе, которая имеется сейчас…
Естественно, что каждый человек должен спать каждый день, должен есть, то есть он тра¬тит время на стандартное времяпрепровождение. Опыт работы показывает, что примерно 12—13 ча¬сов брутто можно использовать на нестандарт¬ные способы времяпрепровождения: на работу слу¬жебную, работу научную, работу общественную, на развлечения и т.д."
Сложность планирования была в том, как рас¬пределить время дня. Он решил, что количество отпускаемого времени должно соответствовать дан¬ной работе. То есть кусок дневного времени для работы над, допустим, оригинальной статьей не должен быть очень мал или слишком велик. На свежую голову .надо заниматься математикой, при усталости — чтением книг.
Надо было научиться отстраняться от окру¬жающей среды, чтобы три часа, проведенные за работой, соответствовали трем рабочим часам,— не отвлекаться, не думать о постороннем, не слы¬шать разговора сотрудников...
Система могла существовать при постоянном учете и контроле. План без учета был бы нелепо¬стью, вроде той, что совершают в некоторых ин¬ститутах, планируя без заботы о том, можно ли выполнить этот план.
Надо было научиться учитывать все время.
Деятельное время суток, «нетто», он принял за десять часов; делил его на три части, или шесть половинок, и учитывал с точностью до десяти ми¬нут.
Он старался выполнить все намеченное коли¬чество работ, кроме работ первой категории, то есть самых творчески насыщенных.
Первая категория состояла из главной работы (над книгой, исследованием) и текущей (чтение литературы, заметки, письма).
Вторая категория включала научные доклады, лекции, симпозиумы, чтение художественной ли¬тературы — то есть то, что не являлось прямой научной работой.
Возьмем, к примеру, любую дневниковую за¬пись, летний день 1965 года.
«Сосногорск. 0,5. Осн. научн. (библиогр. —• 15 м. Добржанский — 1 ч. 15 м.) Систематич. эн¬томология, экскурсия—2 ч. 30 м... установка двух ловушек — 20 м.. разбор —1 ч. 55 м. Отдых, ку¬пался первый раз в Ухте. Извест. 20 м.. Мед. газ. 15 м. Гофман «Золотой горшок» — I ч. 30 м. Пись¬мо Андрону — 15 м. Всего 6 ч. 15 м.»
Прослежен, разнесен весь день, вплоть до чте¬ния газет.
Что такое «Всего 6ч. 15 м.»? Это, как вид¬но из записи, сумма работ только первой катего¬рии. Остальное учтенное время — работа второй категории и прочее. Каждый день суммировалась работа первой категории. Затем она складывалась за месяц. Например, за этот август 1965 года на¬бралось 136 часов 45 минут рабочего времени пер¬вой категории. Из чего состояли эти часы? По¬жалуйста, все сведения имеются в месячном от¬чете.

Основная научная работа    — 59 ч. 45 м
Систематич. энтомология    — 20 ч. 55 м.
Дополнит. работы    — 50 ч. 25 м
Орг. работы    — 5 ч. 40 м
Итого 136 ч. 45 м.»
А что такое «Основная научная работа», эти 59 ч. 45 м.? На что они были потрачены? Опять же все расшифровано в отчете:
 «1. По таксонам — эскиз доклада «Логика системы» — 6 ч. 25 м.
2. Разное — 1ч. 30 м.
3. Корректура «Дадонологии» — 30 м.
4. Математика — 16 ч. 40 м.
5. Текущая литература: Ляпунов — 55 м.
6. — » — биология — 12 ч. 00 м.
7. Научные письма — 11 ч. 55 м.
8. Научные заметки — 3 ч. 25 м.
9. Библиография — 6 ч. 55 м.
Итого 60 ч. 15 м.»
Можно пойти дальше, взять любой из этих пунктов. Допустим, пункт шестой, текущая лите¬ратура: биология — 12 часов. Оказывается, изве¬стно и записано с точностью до минуты, на что они были «израсходованы»:
«1. Добржанский «Мейнкайнд Эволъяинг». 372 стр., кончил читать (Всего 16 ч. 55 м.) — 6 ч. 45 м.
2. Анош Карой «Думают ли животные». 91 стр. — 2 ч. 00 м.
3. Рукопись Р. Берг — 2 ч. 00 м.
4. Некоро З., Осверхдо... 17 стр. — 40 м.
5. Рукопись Ратнера — 45 м.
Итого 12 ч. 00 м.»
Большинство научных книг конспектировалось, а некоторые подвергались критическому разбору. Все выписки и комментарии регулярно подшива¬лись в общий том. Эти тома, напечатанные на ма¬шинке — как бы итоги чтения,— составили биб¬лиотеку освоенного. Достаточно перелистать кон¬спект, чтобы вспомнить нужное из книги.
У Любищева было редкое умение извлечь у автора все оригинальное. Иногда для этого хва¬тало странички. Иные солидные книги сводились к нескольким страничкам. Сущность их никак не соответствовала объему.
Кроме работ первой категории, учитывались с той же подробностью и работы второй катего¬рии. Скрупулезность эту объяснить было труднее. С какой стати нужно выписывать и подсчитывать, что на чтение художественной литературы затра¬чено 23 часа 50 минут! Из них: «Гофман, 258 стр. — 6 часов»; «предисловие о Гофмане Миримского — 1 ч. 30 м.» и т. д., и т. п.
Далее восемь английских названий, всего 530 страниц.
Написано семь плановых (!) писем.
Прочитано газет и журналов на столько-то ча¬сов, письма родным — столько-то часов.
Можно было считать такие подробности из¬лишеством, тогда спрашивается, к чему из года в год производить анализ времени, от которого никакой пользы, только зря на него тратится время.
У Любищева все было продумано.
Выясняется, что для Системы нужно было знать все деятельное время, со всеми его закоулками и пробелами. Система не признава¬ла времени, негодного к употреблению. Время ценилось одинаково дорого. Для человека не должно быть времени плохого, пустого, лиш¬него. И нет времени отдыха; отдых — это смена занятии, это как правильный севооборот на поле.
Ну что ж, в этом была своя нравственность, поскольку любой час засчитывается в срок жизни, они все равноправны, и за каждый надо отчи¬таться.
Отчет — это отчет перед намеченным планом. Отчет — и сразу план на следующий месяц. Что, для примера, было в плане сентября 1955 года? Намечено: 10 дней в Новосибирске, 18 дней — в Ульяновске, 2 дня — в дороге. Далее: сколько ча¬сов на какую работу затратить. В подробностях. Допустим, письма: 24 адреса — 38 часов. Список нужной литературы, которую надо прочесть, что сделать по фотографии; кому написать от¬зыв.
Хотя бы грубо распределялось время по плану работ, предложенному службой, институтом, по прежнему опыту...
«При. составлении, годовых и месячных планов приходится руководствоваться накопленным опы¬том. Например, я планирую прочесть такую-то книгу. По старому опыту я знаю, что в час я про¬читываю 20—30 страниц. На основании старого опыта я и планирую. Напротив, по математике я планирую прочитать 4—5 стр. в час, а иногда и меньше страниц.
Все прочитанное я стараюсь проработать. В чем заключается проработка? Если книга касается но¬вого предмета, мало мне известного, то я ста¬раюсь ее проконспектировать. Стараюсь на каж¬дую более или менее серьезную книгу написать критический реферат. На основе прошлого опыта можно наметить для проработки известное коли¬чество книг».
«При серьезном отношении к делу обычно от¬клонение фактически проработанного времени от намеченного бывает в 10%. Часто бывает, что не удается проработать намеченное количество книг, создается большая задолженность. Часто появля¬ются новые интересы, а потому задолженность бы¬вает велика, и скоро ликвидировать ее невозмож¬но. а потому- имеет место невыполнение плана. Бывает невыполнение плана по причине времен¬ного упадка работоспособности. Бывают внешние причины невыполнения плана, но во всяком слу¬чае, мне ясно, что планировать свою работу не¬обходимо. и я думаю, что многое из того, чего я достиг, объясняется, моей системой».
Время, что оставалось для основных работ, планировалось; подготовка к лекциям, экология, энтомология и другие научные работы. Обычно работа второй категории превышала работу пер¬вой категории процентов на десять.
Всякий раз меня поражала точность, с какой выполнялся план. Случалось, разумеется, и не¬предвиденное. В отчете за 1938 год Любищев пи¬шет, что работы первой категория не выполнены на 28 процентов: «Главная причина — болезни. Оли и Вали, от¬чего увеличилось общение с людьми».
Время у него похоже на материю — оно не пропадает бесследно, не уничтожается, всегда мо¬жно разыскать, во что оно обратилось. Учитывая, он добывал время. Это была самая настоящая добыча.
Годовой отчет—уже многостраничная ведо¬мость, целая тетрадь. Там расписано буквально все. В том же 1938 году: сколько заняла эколо¬гия, энтомология, оргработа, Зообиологический институт, Плодоягодный институт в Китаеве; сколько времени ушло на общение с людьми, пе¬редвижение, домашние дела.
Из этого учета можно узнать, сколько было прочитано, каких книг и сколько страниц художе¬ственной литературы на разных языках. Оказыва¬ется, за год — 9000 страниц. Потребовалось на них — 247 часов.
Написано за тот же год 552 страницы научных трудов, из них напечатано 152 страницы.
По всем правилам статистики Любищев иссле¬дует свой минувший год. Материалов достаточ¬но — это месячные отчеты.
Теперь надо составить годовой план. Он со¬ставляется с грубой прикидкой, исходя из поме¬ченных для себя задач.
«Центральный пункт — (1968 год) междуна¬родный энтомологический конгресс в Москве, в августе, еде думаю сделать доклад о задачах и путях эмпирической систематики».
Он пишет, какие статьи надо закончить к кон¬грессу, что сделать по определению вида Халтика. Сколько дней пробыть в Ульяновске, в Москве, в Ленинграде. Сколько написать страниц основной в эти годы работы «Линии Демокрита и Платона», сколько по таксономии и эволюции — «О будущем Систематики». После этого и следует грубое рас¬пределение времени в условных единицах.
"Работа 1-й категории  570 (564,5)
Передвижение  140 (142,0)
Общение  130 (129)
Личные дела 10 (8,5)"
И так далее, всего — 1095.
В скобках проставлено исполнение. Совпадаемость показывает, как точно он мог планировать свою жизнь на год вперед.
В отчете он придирчиво отмечает: «Учтенных работ первой категории 564,5 против плана 570, дефицит 5,5 или 1,0%»...
То есть все сошлось с точностью до одного процента!
Хотя в месячном отчете есть все подробности, тем не менее в годовом все сделанное, прочитанное, увиденное разбито на группы, подгруппы. Тут и работа, и отдых — буквально все, что происхо¬дило в минувшем году.
«Развлечение — 65 раз», и следует список про¬смотренных спектаклей, концертов, выставок, ки¬нокартин.
Шестьдесят пять раз — много или мало?
Кажется, что много; впрочем, боюсь утвер¬ждать — ведь я не знаю, с чем сравнивать. С мо¬им личным опытом? Но в том-то и штука, что я не подсчитывал и не представляю, сколько раз в году я посещаю кино, выставки, театр. Хотя бы приблизительную цифру не берусь сразу назвать, тем более динамику: как у меня с возрастом ме¬няется эта цифра и сколько книг я читаю. Больше я стал читать с годами или меньше? Как меняет¬ся процент научных книг, беллетристики? Сколь¬ко я пишу писем? Сколько я вообще пишу? Сколь¬ко времени в год уходит на дорогу, на общение, на спорт?
Ничего достоверного я не знаю. О самом себе. Как я меняюсь, как меняется моя работоспособ¬ность, мои вкусы, интересы... То есть мне каза¬лось, что я знал о себе,—пока не столкнулся с отчетами Любищева и не понял, что, в сущности, ничего не знаю, понятия не имею.
«…Всего в 1965 году учитывалось работ пер¬вой категории—1906 часов против плана 1900 ча¬сов. По сравнению с 1965 годом превышение на 27 часов. В среднем в день 5,22 часа или 5 ч. 13 м.»
Представляете — пять часов тринадцать минут чистой научной работы ежедневно, без отпуска, выходных и праздников в течение года! Пять ча¬сов чистой работы, то есть никаких перекуров, разговоров, хождений. Это, если вдуматься, огром¬ная цифра.
А вот как выглядит итог на протяжении ряда лет:
"1937 г. — 1840 часов
1938 г. — 1402 часа
1939 г. — 1362 часа
1940 г. — 1590 часов
1941 г. — 1342 часа
1942 г. — 1446 часов
1943 г. — 1612 часов"
и так далее.
Это часы основной научной работы, не считая всей прочей, вспомогательной. Часы, занятые со¬зданием, размышлением...
Ни на одной, самой тяжелой, работе не было, наверное, такого режима — его может установить человек для себя только сам. Любищев работает побольше иных рабочих. Он мог бы, подобно Александру Дюма, в доказа¬тельство поднять свои руки, показывая мозоли. Написать полторы тысячи страниц за год! Отпеча¬тать 420 фотоснимков! Это — в 1967 году. Ему уже семьдесят семь лет.
«На русском языке прочитано 50 книг — 48 часов
На английском » » 2 книги — 5 часов
На французском » » 3 книги — 24 часа
На немецком » » 2 книги — 20 часов
Сдано в печать семь статей...»
«...Долгое пребывание в больнице отразилось, ко¬нечно, в превышении чтения, но план главной работы перевыполнен, хотя многое не было сде¬лано. Так, например, статья «Наука и религия» заняла в пять раз больше времени, чем предпола¬галось»,
Подробности годовых отчетов напоминают от¬чет целого предприятия. С каким вкусом и на¬глядностью очерчен силуэт утекшего времени, все эти таблицы, коэффициенты. Диаграммы. Недаром Любищев считался одним из крупнейших систе¬матиков и специалистов по математической ста¬тистике.
В числе прочего имелся переходящий остаток непрочитанных книг — задолженность;
«Дарвин Э. «Храм природы» 5 ч.
Де Бройль «Революция в физике» 10 ч.
Трингер «Биология и информация» 10 ч.
Добржанский 20 ч.»
Списки задолженности возобновляются из года в год, очередь не убывает.
Есть сведения неожиданные: купался 43 раза, общение—151 час, больше всего понравились та¬кие-то фильмы...
Читать его отчеты скучновато, изучать — инте¬ресно.
Все же как невероятно много может сделать, увидеть, узнать человек за год! Каждый отчет — это демонстрация человеческих возможностей, каждый отчет вызывает гордость за человеческую энергию. Сколько она способна создать, если ее умно использовать! И, кроме того, впервые я уви¬дел, какую колоссальную емкость имеет один год.
Кроме годового планирования, Любищев пла¬нировал свою жизнь на пятилетки. Через каждые пять лет он устраивает разбор прожитого и сде¬ланного, дает, так сказать, общую характеристику.
"... 1964—1968 годы… По Халтику: сделал очень много, но если я монографию палеартич, Халтика закончу в следующую пятилетку, то буду очень доволен. Коллекцию кончил, однако до на¬хождения расстояния между рядами не мечтаю и в следующей пятилетке... Таким образом, хотя ни по одному разделу я не выполнил формально и половины, тем не менее по всем заметно продви¬нулся…"
Обычно он работал широким фронтом. Пяти¬летка, о которой шла речь, была занята матема¬тикой, таксономией, эволюцией, энтомологией и историей науки. Поэтому и отчеты, и планы со¬стоят из многих разделов, подразделов.
Учет, конечно, хорош, и все же, простите, на кой ляд это все надо, не лучше ли потратить это время на дело? Не съедают ли эти отчеты сэко¬номленное время?
Множество разных ироничных вопросов возни¬кает, несмотря на наше восхищение и удивле¬ние.
Прежде всего, конечно, в глубине души обяза¬тельно прозвучит с ехидством: а кому нужна та¬кая отчетность? Кто, собственно говоря, ее читает? И перед кем, извините, обязан он отчитываться, да еще в письменном виде?
Потому как, что бы там ни говорилось, душа не принимала все эти отчеты просто как работу добровольную, ради своего потребления,—все искались какие-то тайные причины и поводы. Что угодно, кроме самовнимания — казалось бы, естественнейшего внимания и интереса к себе, ко внутреннему своему миру. Изучать самого себя? Странно. Все же он чудак. Наилучшее утешение — считать его чудаком: мало ли бывает на свете чу¬даков...

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
о том, сколько все это стоит и стоит ли оно этого
Сколько же времени занимали эти отчеты? И этот расход, оказывается, был учтен. В конце каждого отчета проставлена стоимость отчета в часах и минутах. На подробные месячные отчеты уходило от полутора до трех часов. Всего-навсего. Плюс план на следующий месяц —один час. Ито¬го: три часа из месячного бюджета в триста часов. Один процент, от силы два процента. Потому что все зиждилось на ежедневных записях. Они зани¬мали несколько минут, не больше. Казалось бы, так легко, доступно любому желающему... При¬вычка почти механическая — как заводить часы.
Годовые отчеты отнимали побольше, семна¬дцать — двадцать часов, то есть несколько дней.
Тут требовался самоанализ, самоизучение: как меняется производительность, что не удается, по¬чему...
Любишев вглядывается в отчет, как в зеркало. Амальгама этого зеркала отличалась тем, что от¬ражала не того, кто есть, а того, кто был, только что минувшее. В обычных зеркалах человек под собственным взглядом принимает некое выраже¬ние, не важно, какое — главное, что принимает. Он — тот, каким хочет казаться. Дневник тоже искажает, там не увидеть подлинного отражения.
У Любищева отчет беспристрастно отражал историю прожитого года. Его Система в свои мел¬кие ячеи улавливала текучую, всегда ускользаю¬щую повседневность, то Время, которого мы не замечаем, недосчитываемся, которое пропадает невесть куда.
Что мы удерживаем в памяти? События. Ими мы размечаем свою жизнь. Они как вехи, а между вехами — пусто... К примеру, куда делись эти по¬следние месяцы моей жизни с тех/ пор, как я стал писать о Любищеве? Собственно, работы за столом было немного,— на что же ушли дни? Ведь что-то я делал, все время был занят, а чем именно — не вспомнишь. Суета или необходи¬мое — чем отчитаться за эти девяносто дней? Если бы только эти месяцы... Когда-то, в молодости, под Новый год, я спохватывался: год промелькнул, и опять я не успел сделать обещанного себе, да и другим — не кончил романа, не поехал в Новго-родчину, не ответил на письма, не встретился, не сделал... Откладывал, откладывал, и вот уже от¬кладывать некуда.
Теперь стараюсь не оглядываться. Пусть идет как идет, что сделано — то и ладно. Перечень дол¬гов стал слишком велик.
Конечно, признавать себя банкротом тоже не хочется. Лучше всего об этом не думать. Самое умное — это не размышлять над собственной жизнью.
Упрекать себя Любищевым? Это еще надо разобраться. От таких учетов и отчетов человек, может, черствеет, может, от рационализма и рас¬писаний организм превращается в механизм, исче¬зает фантазия. И без того со всех сторон нас теснят планы — план учебы, программа передач, план отдела, план отпусков, расписание хоккей¬ных игр, план изданий. Куда ни ткнешься, все заранее расписано. Неожиданное стало редкостью. Приключений — никаких. Случайности — и те исчезают. Происшествия — и те умещаются раз в неделю на последней странице газеты.
Стоит ли заранее планировать свою жизнь по часам и минутам, ставить ее на конвейер? Разве приятно иметь перед глазами счетчик, безоста¬новочно учитывающий все промахи и поблажки, какие даешь себе! .
Легенда о шагреневой коже — одна из самых страшных. Нет, нет, человеку лучше избегать пря¬мых, внеслужебных отношений со Временем, тем более что это проклятое Время не поддается ни¬каким обходам и самые знаменитые философы терялись перед его черной, все поглощающей безд¬ной...
Систему Любищева было легче отвергнуть, чем понять, тем более что он никому не навязывал ее, не рекомендовал для всеобщего пользования — она была его личным приспособлением, удобным и незаметным, как очки, обкуренная трубка, палка...

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,
названная самим Любищевым «О генофонде», и о том, что из этого получилось
Если бы я не был знаком с Любищевым, мне все было бы проще.
Смерть сына он переживал долгие годы. Он держался за жесткий распорядок жизни, как лыж¬ник на воде за трос катера. Стоило отпустить, потерять скорость — и он ушел бы под воду. Были периоды такого отчаяния и тоски, когда он запол¬нял дневник механически, механически препари¬ровал насекомых, машинально писал этикетки. Наука теряла смысл; его мучило одиночество, никто не разделял его идей, он знал, что окажется прав, но для этого нужно было много времени, надо было пройти в одиночку зону пустыни, и не хватало сил.
Он мог подчинить себе Время, но не обстоя¬тельства. Он был всего-навсего человек, и все от¬влекало его — страсти, любовь, неудачи, даже счастье — и то относило его в сторону.
Второй брак принес ему долгожданный семей¬ный покой.
Он пишет вскоре после женитьбы своему другу и учителю:
«...Обстановка исключительного домашнего уюта отвлекает меня от поля моей жизни. Я могу Вам, моему старому другу, признаться, что даже научные интересы, у меня резко .ослаб¬ли. Не обвиняйте меня, дорогой друг. Вы про¬стили мне в прошлом немало прегрешений, про¬стите и это. Это не измена науке, а увлечение слабого человека, прожившего суровую жизнь и попавшего теперь в цветущий оазис...»
Самооценки Любищева позволяют выяснить некоторые его нравственные критерии, может быть, наиболее существенное в этом характере. Потому что, когда сталкиваются наука и нравст¬венность, меня прежде всего интересует нравст¬венность. Не только меня. Пожалуй, большинству людей душевный облик Ивана Петровича Павло¬ва, Дмитрия Ивановича Менделеева, Нильса Бора важнее деталей их научных достижений. Пусть противопоставление условно — я согласен на лю¬бые условности, чтобы подчеркнуть эту мысль. Чем выше научный престиж, тем интереснее нравственный уровень ученого.
Научная работа Игоря Курчатова и Роберта Оппенгеймера, вероятно, сравнима, но людей всег¬да будет привлекать благородный подвиг Курча¬това, и они будут задумываться над мучительной трагедией Оппенгеймера. Среди высших созданий человека наиболее достойные и прочные — нравст¬венные ценности. С годами ученики без сожаления меняют себе наставников, мастеров, ученых, ме¬няют шефов, меняют любимых художников, писа¬телей, но тому, кому посчастливится встретить человека чистого, душевно красивого — из тех, к кому прилепляешься сердцем,— ему нечего ме¬нять: человек не может перерасти доброту или ду¬шевность.
Время от времени в письмах Любищева попа¬даются самооценки. Как правило, он прибегал к ним для сравнения. Они открывают нравственные, что ли, ландшафты и самого Любищева, и его учителей, и друзей.
Член-корреспондент АМН Павел Григорьевич Светлов, один из друзей Любищева, занимал¬ся биографией замечательного биолога Влади¬мира Николаевича Беклемишева. По этому по¬воду Александр Александрович писал Светлову;
"...Ты упустил одну черту, чрезвычайно важ¬ную: совершенно феноменальный такт Владимира Николаевича и его выдержку... Так как у меня эта черта как раз в минимуме, то я всегда пора¬жался ею у В. Н. Я очень резок, и моя критика часто больно ранила людей, даже мне близких. Правда, это ни разу не разрушило истинной дружбы, и часто критикуемые становились моими друзьями, но нередко после обильного пролития слез.
...В. Н. знал хорошо латинский язык (но,, ка¬жется, плохо знал греческий) и для отдыха лю¬бил читать сочинения римских авторов, хотя, по¬мню, читал и Геродота, но, кажется, не в ориги¬нале. Это у него было занятие для отдыха, не связанное с его научной работой... Помню наши разговоры о Данте. Он был восторженнейший дантист, если можно так выразиться,— считал, что Данте недооценивают... Я признавал красо¬ту стихов Данте, но не видел высоты его миро¬воззрения. Напротив, многие места Данте меня глубоко возмущали. Например, его знаменитое начало вступления в ад (цитирую по памяти, не уверен в точности):
Per me si va nella citta dolente
Per me si va neleterno dolore
Per me si va tra la perdute gente
Ciustizzia mosse il mio alto fattore
Fecemi la divina potestate
La sooma sapienza e il prima amore
Dinanzi a me non fur cose create
Se non eterno e io eterno duro
Lasciate ogni speranza voi chentrate…
Или — в другом месте:
Chi e piu scelleranto' chi colui
Chi a giustizzia divin compassion porta...
...Вторая фраза звучит так: кто может быть большим злодеем, чем тот, кто сострадает осуж¬денным Богом. И эта фраза следует за таким местом, где Данте встречает какого-то своего по¬литического противника, и тот просит чем-то облег¬чить его страдания. Данте обещает ему это сде¬лать, но в самый последний момент изменяет своему обещанию и злорадно смеется над мука¬ми врага... — Это даже не суровое доминиканство, беспощадное к друзьям и родным, а нечто гораздо худшее... Вся его «Комедия» отнюдь не божественная, а самая земная, человеческая.., Это и многое другое непонятно с религиозной, прежде всего христианской точки зрения. Для В. Н. же Данте был не только выдающийся поэт (этого я не отрицаю), но и провидец, видевший «умными» очами то, что невидимо обычным лю¬дям. Тут, очевидно, проходит грань между мной и мне подобными — многими людьми, видящими в Шекспире не только выдающегося драматурга и в Пушкине не только выдающегося поэта, но и лидеров человеческой мысли, что я вовсе отри¬цаю. Та моральная высота, которая была уже достигнута в древнегреческих трагедиях ученика¬ми Сократа, Платона и Аристотеля, совершенно отсутствует у Данте. Так по поводу Данте мы с Владимиром Николаевичем договориться не могли.
...Я думаю, что то разделение своих интере¬сов, которое В. Н. провел, было оптимальным, а кроме того, от его работы с комарами было огромное нравственное удовлетворение, что эти работы непосредственно полезны народу. А что касается того, что многие планы, остались невы¬полненными, так я думаю, что у всякого человека широкого диапазона планов столько, что их вы¬полнить невозможно.
...Если бы моя резкость была связана с нетер¬пимостью, то я нашел бы много личных врагов. Мое сильное свойство, что в полемике я никогда не преследую личных целей. В. Н, же умел столь же строгую критику преподносить безболезненно. Я. конечно, веселее В. Н. и люблю трепаться и валять дурака. Я в детстве совсем не дрался и не любил драться, вообще был очень смирным внешне, но интеллектуальную борьбу люблю, и в этой борьбе веду себя подобно боксеру: я не чувствую сам ударов и имею право наносить уда¬ры. Эта практика оказалась совсем не вредной, я не нажил личных врагов и, живя в разных стра¬нах, великолепно ладил с разноплеменным насе¬лением.
...В чем я считаю себя сильнее В. Н. и что он тоже признавал, это, как он выражался, боль¬шая метафизическая смелость, истинный ниги¬лизм в определении Базарова, т. е. непризнание ничего, что бы не подлежало критике разума... Ввиду наличия у В. Н. непогрешимых для него догматов он был нетерпимее, чем я, но эту нетерпимость никогда не проявлял извне. Мы же так отвыкли от истинного понимания терпимости, что часто всякую критику (т. е. отстаивание права иметь собственное мнение) уже рассматриваем как попытку «навязать» свое мнение, т. е. нетерпи¬мость. Но единственная сила, которую можно применять — это сила разума, и сила разума не есть насилие... Я хорошо помню великолепные слова Кропоткина «люди лучше учреждений», это он сказал относительно деятелей царской охранки. Я бы прибавил: люди лучше убеждений.
...Американец Блисс, когда мы с ним ездили в командировку по Украине и по Кавказу, сказал мне по поводу моего обычая одеваться более чем просто, игнорируя мнение окружающих: "Я вос¬хищаюсь вашей независимостью в одежде и пове¬дении, но, к сожалению, не нахожу в себе сил вам следовать». Такой комплимент от действи¬тельно умного человека перекрывает тысячи обид от пошляков... По-моему, для ученого целесооб¬разно держаться самого низкого уровня прилич¬ной одежды, потому что 1) зачем конкурировать с теми, для кого хорошая одежда — предмет искреннего удовольствия; 2) в скромной одежде — большая свобода передвижения; 3) некоторое да¬же сознательное "юродство" неплохо: несколько ироническое отношение со стороны мещан — по¬лезная психическая зарядка для выработки неза¬висимости от окружающих…"
Цитирую я здесь, как можно видеть, разные выборочные места, связанные с характером Любищева и с уровнем культуры его среды.
Они могли спорить о Данте, читая его в под¬линнике, наизусть. Они приводили по памяти фра¬зы из Тита Ливия, Сенеки, Платона. Классическое образование? Но так же они знали и Гюго, и Ге¬те, я уже не говорю о русской литературе.
Может показаться, что это—письмо литера¬туроведа, да притом специалиста. В архиве Лю-бищева есть статьи о Лескове, Гоголе, Достоев¬ском, «Драмах революции» Ромена Роллана.
Может, литература — его увлечение? Ничего подобного. Она — естественная потребность, лю¬бовь без всякого умысла. На участие в литерату¬роведении он и не покушался. Это было нечто иное — свойство ныне забытое: он не умел просто потреблять искусство, ему обязательно надо было осмыслить прочитанное, увиденное, услышанное. Он как бы перерабатывал все это для своего жизневоззрения. Наслаждение и от Данте, и от Лескова было тем больше, чем полнее ему удавалось осмыслить их.
В одном из писем он цитирует Шиллера, куски из «Марии Стюарт» и «Орлеанской девы». Цита¬ты переходят в целые сцены, чувствуется, что Любищев забылся—и переписывает, и переписы¬вает, наслаждаясь возможностью повторить полю¬бившиеся монологи. Так что было и такое...
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
счастливый неудачник
Выполнил ли Любищев намеченную програм¬му? Природа дала ему (или он взял у нее?) для этого все — способности, долгую жизнь; он создал Систему, он, пусть с уклонениями, постоянно сле¬довал ей, используя и время, и силы...
Увы, он не выполнил намеченного. Под конец жизни он понял, что цели своей не достиг и не достигнет. Пользуясь своей Системой, он мог точ¬но установить, насколько он не дойдет до когда-то поставленной цели. Ему исполнилось семьде¬сят два года, когда он решил сосредоточить силы на книге «Линии Демокрита и Платона». Он рас¬считал, что она займет лет семь — восемь и будет последним его трудом. Как всякий послед¬ний труд, он станет главным трудом, в котором предстоит разобрать общебиологические представ¬ления.
По ходу работы центральная часть стала об¬растать общефилософскими размышлениями, гу¬манитарными дисциплинами — и не случайно, по¬тому что речь должна была идти о единстве чело¬веческого познания.
За несколько лет он дошел до Коперника. Ста¬ло ясно, что вряд ли он успеет написать биоло¬гические науки. Намеченные исследования по кон¬кретной систематике тоже сорвались. С 1925 года он всячески сужал свои занятия насекомыми. От рода Апион отказался, оставил земляных блошек — и тех пришлось сократить. К 1970 году он решил задачи надежного определения самок всего шести мелких видов Халтика. Как много было задумано и как мало сделано! Сорок пять лет ра¬боты над этими Халтика — и такой ничтожный итог.
Его друг Борис Уваров, который начинал вме¬сте с ним, за эти годы из .двух тысяч видов афри¬канских саранчовых описал около пятисот новых видов. Всю жизнь Уваров занимался только са¬ранчовыми и стал первым в мире специалистом, организовал борьбу с саранчой в Африке во время второй мировой войны, за что получил ордена от Англии, Бельгии, Франции. Правда, Уваров ставил себе иные задачи, но все же...
А когда-то Любищеву мечталось связать работу по блошкам с общетеоретическими проблемами. Не успел. Так что и здесь его постигла неудача. Конечно, работа по вредителям дала результат, и по энтомологии, попутно, некоторые обобщения удалось получить (и не такие малые, как выясня¬ется теперь); например, о том, что иерархическая система не универсальна. Это касалось не только биологии. Его работами заинтересовались мате¬матики, философы, кибернетики. Можно найти немало утешений. Но задуманного сделать не уда¬лось. То, ради чего он отладил свою Систему, ко¬торая стала системой жизни,—этого сделать не удалось. Не повезло. Несчастливый он был чело¬век.
...Он один из тех людей, кто сумел выйти за пределы своих возможностей. Здоровья не бог весть какого крепкого, он, благодаря принятому режи¬му, прожил долгую и в общем-то здоровую жизнь. Он сумел в самых сложных ситуациях оставаться верным своей специальности, ему почти всегда удавалось заниматься тем, чем он хотел, тем, что ему нравилось. Не правда ли, счастливый чело¬век?
В чем же тут счастье? Программа, которую он разработал, вычислил, распланировал,—завали¬лась. Ни один из ее пунктов не выполнен так, как хотелось. Большая часть написанного не была на¬печатана при его жизни. Самое обидное, что по¬ставленная цель оказалась самой что ни на есть насущной, она не разочаровала — наоборот, он своими работами приблизился к ней настолько, чтобы увидеть, как она прекрасна, значительна. И достижима. Он ясно видел это теперь, когда срок его жизни кончался. Ему не хватало немно¬гого — еще одной жизни. Было горько сознавать, что он просчитался и все было напрасно. Несча¬стье — как иначе это назвать? — несчастливый че¬ловек!
...У него было все, чтобы прославиться: воля, воображение, память, призвание и прочие каче¬ства в нужных пропорциях. Это очень важно — пропорции; можно сказать, весь фокус  —  в про¬порциях. Небольшой перебор или нехватка — и все насмарку. Я знал физика, который должен был совершить по крайней мере три крупнейших от¬крытия — и всякий раз он перепроверял себя еще и еще, пока его не обгоняли другие. Его губила требовательность к себе — слишком он боялся ошибиться. Ему не хватало нахальства, или без¬заботности, или еще чего-то. Тут мало сообра¬жать, тут нужен еще и характер.
Любишеву всего этого хватало, ему отпущено было в самый раз; если бы он выбрал себе цель поскромнее, он достиг бы куда большего, его ждала бы известность Фабра или Уварова...
Не повезло ему, подвела его Природа. Кто мог знать, что так сложно все устроено? Он-то, когда брался, следовал Ивану Андреевичу Крылову "Берись за то, к чему ты сроден, коль хочешь, чтоб в делах утешный был конец". А утешного конца и не вышло.
Неудачник. Он и сам себя так называл.
Но почему же с годами все больше молодых ученых — да и не только молодых, а и заслужен¬ных, прославленных — тянулось к нему? Почему с таким уважением прислушивались к нему в раз¬ных аудиториях? Отчего он сам считал себя сча¬стливым человеком? Вернее, жизнь свою счастли¬вой?
Пользуясь библейской мифологией, его можно сравнить с Иоанном Предтечей: он один из тех, кто готовил новое понимание биологии. Он сеял — зная, что не увидит всходов.
В нем жила уверенность, что то, что он дела¬ет,— пригодится. Он был нужен тем, кто останет¬ся жить после него. Это было утешение, при¬вычное скорее художнику, чем ученому. Но и современники нуждались в нем, каждый по-своему.
Любищев — не тот гений, который обычно предстает перед нами как заканчивающий, кому приходится завершать то, над чем трудились умы предтеч. Любищев и интересен мне тем, что не гений, потому что гений разбору недоступен, вникать в него, слава богу, бесполезно. Гений при¬годен для восхищения. Любишев же манил за собой тем секретом, с каким удалось ему осущест¬вить себя. Хотя никакого секрета он не делал, отвергал разговоры о чудесах своей работоспособ¬ности.
Кроме Системы у него имелось несколько правил:
"1. Я не имею обязательных поручений;
2. Не беру срочных поручений;
3. В случае утомления сейчас же прекращаю работу и отдыхаю;
4. Сплю много, часов десять;
5. Комбинирую утомительные занятия с приятными".
Правила эти невозможно рекомендовать, они— его личные, выработанные под особенности своей жизни и своего организма: он изучил .как бы пси¬хологию своей работоспособности, наилучший ее режим.
Он почти не жаловался на отсутствие време¬ни. Я давно заметил, что людям, умеющим рабо¬тать, времени хватает. Нет, пожалуй, лучше ска¬зать иначе: времени у них больше, чем у других. Мне вспоминается, как в Дубултах Константин Георгиевич Паустовский подолгу гулял, охотно заводил свои веселые устные рассказы; можно было подумать, что ему нечего делать,— он никог¬да не торопился, не ссылался на занятость и при этом успевал работать больше любого из нас. Когда? Неизвестно.
Похоже, что люди, подобные Любищеву, уста¬навливают тайные, неведомые никому отношения со Временем. Они бесстрашно заглядывают в ли¬цо этому ненасытному божеству.
Любищев называл себя неудачником, и при этом он чувствовал себя счастливым человеком.
ГЛАВА ПОСЛЕДНЯЯ
с грустью и признаниями
Превзойти свои возможности...
Не только в критических обстоятельствах, а, судя по примеру Любищева, вся деятельность может превышать обычные возможности.
Ресурсы человека еще плохо изучены.
Впервые я размышлял об этом и о собствен¬ной жизни и старался думать о себе, как об авторе, в третьем лице, потому что так казалось легче.
По мере изучения архива Любищева автор не¬вольно оглядывался на себя — и убеждался, что жил он чуть ли не вдвое «меньше себя». Это было грустно. Тем более что автор до сих пор был доволен своей работоспособностью.
В чем другом, но в смысле занятости и поко¬ление автора, да и следующие поколения не ща¬дили себя. Днем — завод, вечером — институт; они — и заочники, и вечерники, и экстерны; они выкладывались честно, сполна.
Однако стоило автору безо всяких эмоций сравнить факты, и стало видно, насколько Любищев за те же самые пятидесятые годы и прочел больше книг, чем автор, и чаще бывал в театре, и прослушал больше музыки, и больше написал, наработал. И при всем этом — насколько лучше он понимал и глубже осмысливал то, что проис¬ходило.
В этом смысле к Любищеву вполне можно от¬нести слова Камю: «Жить — это выяснять».
Перечитывая письма, заметки Любищева, ав¬тор понимал, как мало и лениво он, автор, ду¬мал. Понимал он, что добросовестно работать, с энтузиазмом работать — это еще не значит умело работать. И что, может, хорошая система нужнее энтузиазма.
Но зато автор, возможно, где-то в другом вы¬игрывал свое время, возможно, он зато больше развлекался или предавался какому-то увлечению, или, наконец, больше бывал на природе?
Если бы! Легко доказать, что герой нашей по¬вести и спал больше, и не позволял себе работать по ночам, и больше занимался спортом, а о пре¬бывании на природе и говорить не приходится. Он наслаждался жизнью куда больше автора.
Всесторонность совмещалась у Любищева с верной, единой страстью. Разлад между ними не мешал ему — недаром он отказался от аскетиче¬ского обета, принятого в юности.
У большинства людей так или иначе склады¬ваются собственные отношения со Временем, но у Александра Александровича Любищева они бы¬ли совершенно особыми. Его Время не было вре¬менем достижения. Он был свободен от желания обогнать, стать первым, превзойти, получить... Он любил и ценил Время не как средство, а как воз¬можность творения. Относился он к Времени бла¬гоговейно и при этом заботливо, считая, что Вре¬мени не безразлично, на что его употреблять. Оно выступало не физическим понятием, не циферблат¬ным верчением, а понятием, пожалуй, нравствен¬ным. Время потерянное воспринималось как бы временем, отнятым у науки, растраченным, похи¬щенным у людей, на которых он работал. Он твердо верил, что время — самая большая цен¬ность и нелепо тратить его для обид, для со¬перничества, для удовлетворения самолюбия. Обращение со временем было для него вопросом этики.
На что имеет человек право потратить время своей жизни, а на что не имеет. Вот эти нравст¬венные запреты, нравственную границу времяупотребления, Любищев для себя выработал.
Когда автор погрузился в стихию его Времени, он испытал счастливое чувство освобождения. Это Время было пронизано светом и покоем. Каждый день всей протяженностью поглощал самое важ¬ное, существенное — как зеленый лист впитывает солнце всей поверхностью.
Нет, автор вовсе не очарован своим героем. Автору известны многие его слабости и предрас¬судки, раздражает его пренебрежение к гумани¬тариям, этакая спесь к эстетике, мнения его о Пушкине прямо-таки невыносимы, так же как и его претензии к Достоевскому. Словом, хватает всякого. Но любого, самого великого человека, не следует рассматривать вблизи, во всех подробно¬стях его вкусов и привычек.
Был ли Любищев — героем? Наверное, нет. Героизм — это вспышка озаряющая — и сама озарение, требующая крайнего напряжения сил. Стать героем можно поступком, далеко выходя¬щим за рамки обыденного долга. Совершая по¬двиг, герой жертвует, рискует всем, вплоть до жиз¬ни — во имя истины, во имя Родины. Ничего та¬кого не было у Любищева — у него была не вспышка, а терпение. Неослабная самопроверка. Изо дня в день он повышал норму требований к себе, не давал никаких поблажек. Впрочем, делал он это очевидно с удовольствием, и если это был его крест, то он нисколько Любищева не тяготил, а, наоборот, приносил удов¬летворение. Любищев ни за какие коврижки не сбросил бы этот крест. А чем он жертвовал ради своей системы? Да ведь ничем. И невзгод особых из-за нее не терпел, и опасностей. Восторгаться же его настойчивостью, добросовестностью, волей, каки¬ми бы плодотворными они ни были — неразумно: все равно что хвалить ребенка за хороший аппе¬тит.
Подвига не было, но было больше, чем по¬двиг — была хорошо прожитая жизнь.
1974 год




Комментарии




Нет комментариев






Новое сообщение

Имя*:
 
* Поля обязательные к заполнению





Посетите наш интернет магазин!

ПЛАТНЫЕ и БЕСПЛАТНЫЕ
АУДИОКНИГИ и другие
полезные материалы


 "Мастер знакомств" - путь к безотказным знакомствам
Знакомьтесь легко с нужными вам людьми!

Новости

Мужчины в первую очередь ценят в женщинах:
  Внешние данные 
  45.64%  (335)
  Личностные качества 
  24.39%  (179)
  Согласие на секс 
  16.89%  (124)
  Ум 
  9.67%  (71)
  Деловые качества 
  3.41%  (25)
Всего проголосовало: 734
Другие опросы

Работает на: Amiro CMS